Начало конца комедии (повести и рассказы), стр. 66

– Я называю такие состояния у себя "воспаленным мозгом". В таком состоянии кажется, что кое-что понимаешь из того, о чем здесь говорили давеча.

– Понятое вашим воспаленным мозгом имеет ценность только в том случае, если вы можете с помощью членораздельного языка передать понятое вами другому человеку с холодным мозгом. Это альфа и омега ученых типа вашего друга Желтинского. Экспериментальные условия можно менять многими способами, но главное здесь в том, что в каждом случае ученые должны быть в состоянии передать другим, что они сделали и что они узнали. Если вы не способны совершить такую передачу, но имеете властный характер, то требуете от собеседника верить вам на слово, то есть без рассуждений. Вы можете найти таких собеседников, но рано или поздно они потребуют от вас демонстрации чуда взамен их извечной жажды логического объяснения, ибо только чудо способно заменить холодному мозгу его вечное требование ПОНЯТЬ…

…Как сказал Леопольд Васильевич о коллеге-самоубийце? "Был одинок – не умел объяснить сложные идеи даже мне, руководителю…" Да, так он сказал…

Я проводил Аэлиту до ее дома. Мы говорили уже только о земных делах. О ее тоске по Ленинграду, ее туберкулезе, который заглох здесь, в этом континентальном климате, за что она благословляет землю Сибири и здешний снег, который позволяет детишкам обманывать матерей. Детишки вволю валяются в сугробах, а снег не пристает к ворсу пальтишек, сразу опадает. И матери не могут уличить детей в преступлении. И еще здесь хорошо, что есть, пускай малогабаритная, но квартира, а в Ленинграде ее подруги так и проживают жизнь в коммуналках…

– Вы сейчас в столицу? – спросила Аэлита без всякой зависти.

– Да.

– В Институте дружбы народов имени Лумумбы работает мой друг. Он профессор, африканист. Сможете передать ему пакетик? Только обязательно из рук в руки – это его график психических и физических состояний на год. Он вычислен по японскому методу, но с нашими поправками. И вам мы составим и пришлем потом, хотите?

– Хочу.

– А сейчас тест: назовите любую цифру от единицы до шестидесяти четырех! Быстро!

Я назвал "63". И она таинственно сказала, что впереди меня ждет значительность судьбы и удача.

Мороз был сильный, леса и дома погрузились в оцепенение, даже свет от фонарей не шатал теней на сугробах. Я один скрипел ботинками в тишине почти максимальной энтропии. И вдруг услышал звонкое бульканье воды. И скоро обнаружил фонтанчик. Нормальный уличный фонтанчик бил в сибирский мороз среди сугробов. Это не была лопнувшая труба или водяная колонка.

Я подивился причудам ученого городка.

О, пока существуют причуды, нам нечего бояться!

Причудой было спросить у меня цифру от единицы до шестидесяти четырех. Причудой было ответить. Причудой было сказать мне с таинственным видом, что "шестьдесят три" означает нечто значительное и хорошее.

Шагая к гостинице в хрустальном звоне уличного фонтанчика, я уточнял ход своих мыслей при назывании цифры. Кажется, в мозгу возникло графическое изображение единицы и шестидесяти четырех. Брать крайние цифры было как-то тривиально – они уже были названы. Тогда мелькнула двойка Но с ней были школьные, неприятные ассоциации, и мозг отклонил ее. Тогда по закону симметрии мелькнуло "63". Эта цифра показалась "теплой", кроме того, она была кратной трем, а это любимое число. Ничего загадочного – голое рациональное рассуждение. Но вот лукавая женщина взглянула таинственно и напророчила значительное впереди, и я уже готов приплясывать на сибирских сугробах, и жизневерие вздымается в душе, как цунами…

В вестибюле гостиницы было по-ночному глухо и пусто.

Я прошел к лифту и нажал кнопку, продолжая размышлять о границах иррационального и рационального, об обнаружении в душе склонности к идеализму, в которой я так старательно не хочу признаваться, и не только на партсобрании, а сам перед собой.

Лифт не подавался. Я нажал кнопку соседнего. И опять погрузился в хаос своего сознания, которое представляет явление по самому существу единичное, для которого множественность неизвестна. Ведь каждый человек рождается с одинаковым для всех чурбаном-сознанием, а затем жизнь физическая и социальная надевает на этот стереотипный чурбан одежду нашей индивидуальности и неповторимости, но это только шляпки и панталоны на чурбане неповторимы, а сам чурбан сознания для всех единичен…

Прошло уже минут пять. Я машинально нажимал кнопки то правой, то левой шахты. Клети все не было.

Наконец я очнулся и увидел плакатик на стенке: "Лифт работает до 23 часов".

– Дьявол! – пробормотал я, потому что склонен гордиться своей наблюдательностью, и оглянулся.

В трех метрах от меня сидел на стуле швейцар. Он был еще не стар. Швейцар глядел на меня тем взглядом, каким дикарь-охотник следил за мамонтом, шествующим к яме-западне, – взглядом, зачарованным предвкушением неизбежного краха жертвы, взглядом плотоядным и злобно-торжествующим.

Оказывается, я целых пять минут доставлял этому человекообразному наслаждение. Он не сказал мне простое: "Товарищ, лифт уже не работает!" Наоборот, чем дольше бы я простоял у лифта, тем большее удовольствие он бы получил. Еще большее удовольствие я смог бы ему доставить, если бы заорал нечто вроде: "Какого черта вы не можете сказать, что…"

С каким садистским чувством он объяснил бы мне, что надо уметь читать, что там все написано, что у меня есть часы и так далее. С какой радостью он спел бы мне песню торжествующего мещанства!

Но я лишил его этого удовольствия. Я сдержал отрицательные эмоции и пошел к лестнице, весело насвистывая марш тореадора.

Что мне показалось

Мне показалось, ученые решительно и бесповоротно убедились или убедили себя, что фундаментальные основы естествознания едины по своему существу. Одни и те же универсальные законы в разных вариациях могут применяться в научных работах, посвященных элементарным частицам, атомам, молекулам, живым клеткам, живым тканям и организмам, газам, жидкостям, твердым телам, звездам, планетам и человеческой совести.

С одной стороны, такое положение увеличивает мощь науки. А с другой – выбивает из ученых какой-то кусочек одухотворенности, ибо процесс познания стал на поток, копируя характер сегодняшнего материального производства, его серийность и упор на штамп.

Ученое мышление по своему характеру приближается к производственному, инженерному. Необходимо построить мост длиной в сто километров. Никогда таких не строили. И сегодня еще невозможно построить. Но инженеры спокойно сидят и считают этот мост. У них нет сомнений в том, что они его построят – не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. У них нет никаких сомнений в том, что законы сопромата универсальны и полностью годны и для стокилометрового моста и для стокилометровой башни. Это наполняет инженеров спокойствием и… какой-то неуловимо-томительной скукой,

Не чувствуется среди ученых сладкого ужаса перед сотворением Вавилонского столпа. Они не боятся наказания разделением языков. Вавилонская башня сегодняшней науки возводится академиками с хладнокровием инженеров мосье Эйфеля. И это начинает подсознательно удручать их самих… Что и как включает тот или иной процесс в клетке? Еще не ясно, но старые законы в новом варианте дадут ключ. Как неизбежно будет расшифрован манускрипт исчезнувшего народа, так и здесь. Только количество времени и усилий, но без знаменитого коэффициента "безумности". Про необходимость высокой степени "странности" говорят много, но это слова, а не стиль мышления.

Еще мне показалось, что ученые не простят писателям дилетантского интереса к наукам. Ученым, как и любым любознательным людям, хотелось бы сунуть нос во все области знания, во все уголки бытия, но они жесткой рукой самоограничения отсекают себя от пестроты мира. Они едва успевают следить за информацией в своей узкой области. Если им хватает дисциплины, если они лишают себя удовольствия знать разное, то почему кто-то разгильдяйски разрешает себе тратить время на любое интересное?