Грифон, стр. 3

На этой террасе ему и пришла впервые в голову мысль о Грифоне. Солнце уже давно зашло, когда он вдруг почувствовал тишину, ту тишину, которую дарят деревья находящимся под их кронами: всю тишину, идущую от сотворения мира; удивительную тишину, прилетающую на крыльях легкого, почти незаметного ветерка, – он осторожно подносит ее к твоему уху, она скользит по лабиринтам ушной раковины и заполоняет тебя до головокружения, и надо совершить усилие, чтобы не обезуметь. Столь опасной может оказаться странная музыка тишины. Шум тишины: пустота раковины, или согнутой ладони, или просто темный провал, поглощающий грезы, а ведь человек – всего-навсего химическое чудо, умеющее грезить. И хоть это сказано здесь будто бы невзначай, но так оно и есть.

Итак, была тишина. Прятавшийся в листве платана фонарь отбрасывал неясный, зеленоватый, тихий свет на стол, на котором совершались роскошные похороны раков, а он пытался избежать ощущений, вызванных, быть может, букетом знаменитой «La grappe du Pape» [6] урожая 79-го года, оседавшей на его нёбе; он испытывал удовольствие, странным образом связанное со вкусом средиземноморских устриц или чем-то подобным. Эта терпкость могла родиться только на каменистой земле Прованса, мягкой лишь по берегам рек, будто бы ласковой на поверхности, но обнажающей свою суровую сущность, если поглубже ее копнуть; и потом, эта вечная пыль: она лезет в глаза и рот, словно желая смягчить невыносимое напряжение провансальского воздуха, такого упругого и плотного, что нужно бежать от него, иначе потеряешь покой. Вот что это за ощущения, вот что это за воздух. Видимый днем, он властвует над тобой и ночью, и фонари, спрятанные в ветвях платанов, придают ему такую страшную силу, что он может смести абсолютно все: и ужин, и тишину, и даже вино, и твою волю, и здравый смысл, и – отчего бы и нет? – то необходимое равновесие, без которого немыслимо нормальное течение жизни.

Он вдруг ощутил необходимость, острую необходимость нарушить эту тишину. Надо поблагодарить за ужин и выразить каким-то образом свою любовь к этой земле – ведь он, несомненно, любил ее, постепенно открывая ее для себя с каждым новым приездом: мятежная Безье [7], где двадцать тысяч казненных все еще ждут, чтобы Бог принял их; тихая Фонтэн-де-Воклюз [8], над которой витает душа Лауры, благосклонно принимающая возвышенную любовь Франческо; наконец, священная Карпантра [9]. Все это призывало его к решительным действиям: либо прогнать призраки, либо призвать их. Сейчас ему трудно это сделать: мешает и выпитое вино, и изысканное буржуазное воспитание, унаследованное от предков – деревенских идальго, переселившихся в город в те времена, когда города только еще начали появляться в его маленькой далекой стране, – и стремление всем угождать – диктат слабого духа. Но в его теперешнем состоянии любой выход хорош, лишь бы прервать тишину. Надо было обязательно призвать кого-нибудь на помощь.

Было уже поздно, прошло время восхищаться букетом вина и вкусом раков, наслаждаться покоем ночи, находить удовольствие в разглядывании картин через полуоткрытые окна и слушать тишину, шедшую от реки. Прошло время для чего бы то ни было, и он понял: он просто обязан ввести в этот мир нечто новое. И тогда он призвал Грифона.

И вот уже целый год он возится с ним, читает книги, пытаясь погрузиться в атмосферу тех времен, в которых созданный им призрак мог оставить следы своего пребывания, и все больше ощущает свое бессилие перед добровольно, но столь нелепо взятым на себя обязательством. За этот год он устал от истории Грифона, которая не выходит у него из головы, заставляя проживать тысячи чужих жизней, натыкаясь то и дело на не поддающиеся никаким оправданиям несоответствия и убеждаясь в бесполезности логических построений. Его угнетала реальность, но не навязанная ему извне, а созданная им самим; вернее, его собственная фантазия, не позволявшая ему избрать путь ирреальности: ведь он столько раз прошел этим путем, что теперь уже принадлежал не себе, а населявшим его призракам. И он проклинал злосчастный ужин в Отель-де-Пари, и раков, и ночи Прованса, и всех грифонов мира, бывших и будущих. История Грифона! Выдумка, рассказанная, чтобы скоротать ночь. Вот так все это и получается. Вино погружает тебя в тишину, тишина оглушает тебя, и, прежде чем она прорвется криком, ты начинаешь грезить. Он сказал «Грифон», как мог бы сказать «ольха» или «конечно», «священник» или «нищий». Надо было прервать тишину, поблагодарить за ужин, а там – будь что будет. Так уже бывало много раз. Но он сказал «Грифон», и все глаза раскрылись в ожидании; он сказал «Грифон», и воздух разлетелся вдребезги, как стекло. И ночь была уже не та, что раньше. Чудо слов, порождающих грезы, чудо грез, подхваченное словами, продленное в них; в них себя обретающее.

II

Стоя в тени дворца монсеньора Архиепископа, опершись спиной о косяк и не отрывая глаз от струи фонтана под кафедральными стенами, удивительным образом направленной на юго-восток, Посланец размышлял о быстротечности времени и о неуловимости его сути; погруженный в мысли и занятый созерцанием падающей воды, которая была, вероятно, теплой и вкусной, он понимал, что день уже клонится к вечеру и что скоро листва платанов содрогнется в трепете вечерней молитвы. Той же молитвы, однообразной и томительной, при одной мысли о которой у Посланца так сжималось сердце, и он чувствовал себя словно бы обнаженным, отрекаясь от всяческой темноты, от всех сомнений и даже от самой сути своей.

Стоя в тени дворца монсеньора Архиепископа, Посланец чувствовал, что его томящийся дух обращен в сторону запада, откуда истекала вода, которую он так любил. Это чувство было столь сильным, что если бы ему не надо было подниматься по шедшей по крутому склону улице, начинающейся от самой Университетской площади и зовущей его в Фонтэн-де-Воклюз, расположенную миль за двадцать на северо-востоке оттуда, то он бы и душой, и телом устремился вниз, вперед, по улице Доброго Пастыря, к заросшему платанами монастырю Миноритов и вышел бы на милую его сердцу Галисийскую дорогу [10]. О, какой пленительный дождь омывал теперь его душу! Здесь, в Эксе, вся вода принадлежала ему: и та, что билась фонтаном и погружала его в задумчивость, и теплый ручей, бегущий вдоль пастушьей тропы в тени платанов, и водоем с дельфинами, которые еще не приплыли… В Эксе вся вода принадлежала ему, и теперь его сердце было переполнено ею – мелким дождем, омывающим душу печалью, росой, еще не остывшей на склоне дня, – ведь кругом было столько света! – столько света, что бедное сердце не могло не заплакать; потому что… наш добрый господин был так чувствителен! Он, знавший цену, как никто другой, словам и мыслям, временам и нравам, терял самообладание, стоило только его растрогать. А для этого было вполне достаточно тихого грустного вечера, нежного ветерка или любого другого ласкового проявления жизни, тотчас находившего отклик в саду чувств, который он сумел так хорошо взрастить. В этом – приятная особенность таких, как он, пантеистов: погрузившись в себя и почувствовав, что сердце их увлажнилось, они без труда проделывают тот путь, который для других почти всегда оборачивается непреодолимой мукой или медленным отказом от жизненных благ, часто так и не приводящим к желанной цели. Итак, вечер был прекрасен, а ветер нежен; свет, пробиваясь сквозь листву деревьев, трепетно опускался на камни, и сердце Посланца смягчилось, почти растаяло – столь сильным оказалось волнение, вызванное воспоминанием. И вот отчего.

Посланца огорчало то обстоятельство, что, хотя нам всегда хорошо известно, когда начинается праздник, нам не дано знать, когда и чем он закончится. Эта болезнь, свойственная тем, кто, как большинство смертных, хотел бы жить вечно, повергает их в состояние меланхолии, которая, овладевая душой, ведет их к пантеизму, заселяя мир отчаянными гедонистами, убеждающими себя, что жизнь гроша ломаного не стоит, и предпочитающими скрывать грызущую их тоску и сходить за людей чувствительных, только бы не ощущать в своем сердце копей страха, нашего ненавистного спутника. Но именно страх учит нас находить единственно возможное утешение: любить то, что окружает нас в нашем странствии. Надо ли говорить, что Посланец был странником. Таким неистовым странником, что половина его существа стремилась к Галисийской дороге, к мягким влажным лугам, обласканным в этот закатный час поразительным светом, пришедшим с моря и льющимся на траву сквозь листья берез, – тем светом, что так любят птицы. Другая же его половина неподвижно стояла здесь, на провансальской земле, прислонившись к камням портала, ошеломленная светом, одурманенная жарой, в образе и плоти человеческой.

вернуться

6

«Папская граппа» (фр.). Граппа – виноградное вино либо водка.

вернуться

7

Безье – город на юге Франции. В 1209 году, во время войны католиков с альбигойцами, был почти полностью разрушен

вернуться

8

Фонтэн-де-Воклюз – поместье близ города Авиньон, на юго-востоке Франции, в котором (с 1337 года) жил Франческо Петрарка.

вернуться

9

Карпантра – город на юго-востоке Франции, древняя столица графства Венэссин. С 1229-го по 1791 год город Карпантра принадлежал папству.

вернуться

10

Галисийская дорога – дорога, по которой шли паломники из Западной Европы в Сантьяго-де-Компостела. См. также вступительную статью к данному изданию.