Превращение, стр. 17

Да, целоваться он умел. Его впалый живот прижался к моему животу, хотя он не сделал попытки коснуться меня руками. От него пахло точно так же, как пахло от Сэма в тот самый первый вечер, когда я только познакомилась с ним, — мускусом и сосной. Он впился в мои губы с такой жадностью, что я заподозрила — вот такой он настоящий, сейчас, а не каким пытался казаться на словах.

Я отстранилась, а Коул остался стоять у стены. Спрятав руки в карманы джинсов и склонив голову набок, он молча разглядывал меня. Сердце у меня готово было выскочить из груди, руки дрожали; я с трудом сдерживалась, чтобы не поцеловать его снова. Он же, казалось, остался совершенно хладнокровен. Жилка, просвечивавшая сквозь кожу у него на животе, не стала биться ни сильнее, ни чаще.

Это его спокойствие так взбесило меня, что я отступила на шаг и швырнула в него толстовкой Джека. Он поймал ее через секунду после того, как она отскочила от его груди.

— Что, все так плохо? — осведомился он.

— Ага, — ответила я, складывая руки на груди, чтобы не дрожали так. — У меня было такое чувство, что ты сейчас меня съешь, как яблоко.

Он вскинул брови, как будто раскусил мою хитрость.

— Вторая попытка?

— Нет уж. — Я приложила палец к брови. — По-моему, тебе пора идти.

Я боялась, что он спросит, куда ему идти, но он молча натянул толстовку и решительным движением застегнул джинсы.

— Пожалуй, ты права.

Все ступни у него были изрезаны, но обуви он не попросил, а я не предложила. Слова, так и оставшиеся невысказанными, душили меня, поэтому я молча проводила его по лестнице до входной двери.

Когда мы проходили мимо двери в кухню, он на миг заколебался, и я вспомнила его впалый живот и выступающие ребра. Надо было бы предложить ему что-нибудь поесть, но мне сейчас больше всего хотелось, чтобы он ушел как можно скорее. Ну почему носить еду волкам в лес было куда проще?

Наверное, потому, что у волков не было таких высокомерных ухмылок.

В тамбуре я остановилась перед дверью и снова сложила руки на груди.

— Мой папа, к твоему сведению, отстреливает волков. Так что советую тебе держаться подальше от нашего дома.

— Буду иметь в виду, когда окажусь в теле животного, не способного на более высокие помыслы, — сказал Коул. — Спасибо.

— Всегда к твоим услугам.

Я распахнула дверь. Руку немедленно облепили снежинки, занесенные ветром с темного двора.

Я ожидала, что он будет давить на жалость, но Коул лишь молча посмотрел на меня с непонятной улыбкой и решительно вышел в снежную ночь, закрыв за собой дверь.

Когда дверь захлопнулась, я немного постояла в тамбуре, чертыхаясь себе под нос. Не знаю, почему я вообще вдруг приняла это все так близко к сердцу. Я зашла в кухню, схватила первое, что попалось мне на глаза, — буханку хлеба и вернулась в тамбур.

Я даже придумала, что скажу что-то вроде: «Вот, и больше ни на что можешь не рассчитывать», — но, когда открыла дверь, его уже не было.

Я включила фонарь над дверью. Тусклый желтый свет залил обледенелый двор, заиграл, отражаясь, на блестящей корке наста. Футах в десяти от дверей я увидела джинсы и разодранную толстовку.

Глаза и нос защипало от холода. Я медленно подошла по скрипучему насту к беспорядочной кучке одежды, остановилась, разглядывая ее. Один из рукавов толстовки был вытянут, как будто указывал в сторону сосняка неподалеку. Я вскинула глаза и, разумеется, увидела его. В нескольких ярдах от меня стоял серо-бурый волк с зелеными глазами Коула.

— У меня умер брат, — сказала я ему.

Волк и ухом не повел; мокрый снег падал с неба и лип к его шкуре.

— Я та еще стерва, — сообщила я.

Он был все так же неподвижен. Мне пришлось сделать небольшое усилие над собой, чтобы примирить в своем сознании глаза Коула и эту волчью морду.

Я развернула пакет с хлебом и вытряхнула ломти на землю перед собой. Он не шелохнулся — просто смотрел, не мигая, человеческими глазами на волчьей морде.

— Но все равно зря я тебе сказала, что ты не умеешь целоваться, — добавила я, дрожа от холода. Что еще сказать про тот поцелуй, я так и не придумала, поэтому заткнулась.

Я развернулась, но, прежде чем вернуться в дом, сложила одежду и спрятала ее под перевернутым цветочным вазоном у крыльца. А потом ушла. А он остался один в темноте.

Из головы у меня не выходили его человеческие глаза на волчьей морде; в них была такая же пустота, как у меня в душе.

13

СЭМ

Я скучал по матери.

Я не мог объяснить это Грейс; когда она думала о моей матери, то видела лишь страшные шрамы, которые родители оставили у меня на запястьях. Отчасти так оно и было; воспоминания о том, как они пытались прикончить маленькое чудовище, в которое я превратился, так плотно засели в моей голове, что порой казалось — череп вот-вот взорвется. Старая боль укоренилась настолько крепко, что я ощущал холодную сталь бритвы всякий раз, когда оказывался поблизости от ванны.

Но у меня сохранились и другие воспоминания о матери; они всплывали в памяти, когда я меньше всего этого ожидал. Как, например, сейчас, когда я сидел, сгорбившись, за прилавком в «Корявой полке», отодвинув в сторону книги и глядя на сгущающиеся сумерки за окном. На языке у меня крутились строки, которые я только что прочитал. Мандельштам написал их про меня, не имея обо мне ни малейшего понятия.

«Но не волк я по крови своей…»

За окном последние отблески заходящего солнца вызолачивали бока припаркованных машин и превращали лужи на проезжей части в озерца расплавленного янтаря. В магазине, куда дневной свет уже не доходил, было пусто, сумрачно и полусонно.

До закрытия оставалось двадцать минут.

У меня сегодня был день рождения.

Мне вспомнились кексы, которые мама пекла мне на дни рождения. Кексы, а не торт, потому что праздновали мы всегда только втроем с родителями, а я никогда не отличался богатырским аппетитом и был привередлив в еде. Торт успел бы зачерстветь, прежде чем его съедят.

Поэтому мама пекла кексы. Мне вспомнился запах ванильной глазури, торопливо размазанной по кексу ножом для масла. Сам по себе этот кекс был бы ничем не примечателен, если бы не воткнутая в него тонкая свечка. На ней плясал крохотный огонек, а саму ее опоясывали потеки растаявшего воска, превращая кекс в нечто необыкновенное, праздничное и волшебное.

Я до сих пор помнил церковный запах сгоревшей спички, видел отражение огонька свечи в маминых глазах, чувствовал мягкую обивку кухонного стула, на котором я сидел, поджав тощие ноги. В ушах у меня прозвучал мамин голос: она велела мне положить руки на колени и поставила передо мной кекс. Держать тарелку она мне не разрешила из опасения, что я могу перевернуть свечку себе на колени.

Мои родители всегда так тряслись надо мной — до того самого дня, когда решили, что я должен умереть.

Я обхватил голову руками и уставился на замятый уголок книжной обложки, лежащей между моими локтями. На самом деле обложка не была цельной, а состояла из листа картона с наклеенной поверх него защитной пленкой, верхний слой задрался, и собственно обложка испачкалась, пожелтела и обтрепалась.

Я задумался, вправду ли мама пекла мне кексы, или мое сознание позаимствовало этот факт в какой-нибудь из тысяч книг, которые я прочитал, соединив образы чьей-то чужой матери и моей собственной, чтобы заполнить этот провал.

Не поднимая головы, я вскинул глаза, и перечеркнутые шрамами запястья оказались точно напротив. В тусклом вечернем свете сквозь прозрачную кожу проглядывали вены, но на запястьях голубые дорожки были скрыты грубыми рубцами. В своем сознании я потянулся за кексом гладкими руками без единой отметины, купаясь в море родительской любви. И мама улыбалась мне.

С днем рождения.

Я закрыл глаза.

Не знаю, сколько я так просидел с закрытыми глазами, но звякнул колокольчик у двери, и я подскочил от неожиданности. Я уже открыл было рот сказать, что магазин закрывается, но на пороге показалась Грейс и плечом закрыла за собой дверь. В одной руке у нее был поднос с пластиковыми стаканчиками, а в другой — бумажный пакет с логотипом «Сабвей». В магазине точно зажегся еще один свет; все вокруг мгновенно стало ярче.