Последний поединок, стр. 5

Итак, мы покидали Киев. Таков приказ. Последние батальоны уходили за Днепр. Я боялся раздумывать над этими словами: „Мы оставляли Киев“. Хотелось выть от душевной боли. Сколько времени продлится эта разлука? Разве мог я знать, что скоро вернусь сюда под конвоем гитлеровских автоматчиков в роли пленного? Вот когда я сожалел, что остался жив, что в сумятице боя меня уберегла судьба. Уберегла! Как мучительно повторять это слово. Ведь понятия „смерть“ и „плен“ стали почти равноценны; ко второму следует лишь добавить страдания и позор. Наша поредевшая рота, которую теперь смело можно было именовать полувзводом, сражалась до последнего патрона, но танки гитлеровцев обошли нас и предприняли атаку уже с востока. Я потерял из виду Ваню Кузенко, он со своим вторым номером прикрывал из пулемета наш отход через Днепр. Я пытался затем разыскать его среди бойцов, пробиравшихся через Борщевские болота, но это оказалось невозможным. Не только танки, но и десятки „Юнкерсов“ и „Мессершмиттов“ яростно атаковали село Борщи. Вокруг все горело. „Мессершмитты“ на бреющем полете расстреливали нас буквально в упор, когда мы вошли в болото, а потом небо почернело от „Юнкерсов“. Тяжелые бомбы будто поставили землю дыбом. Я потерял сознание, а пришел в себя уже пленным. Взрывной волной меня выбросило на сушу. Когда я очнулся, в потускневшем небе медленно расплывался дым пожаров. Я не мог двинуть левой рукой, все мое тело пронизала ужасная боль. Вероятно, я сломал при падении руку. Не сразу я осознал все происшедшее. Оцепленные фашистскими автоматчиками, бойцы сидели у болота, а невдалеке черно дымился танк с крестом. У танка я рассмотрел какую-то темную массу, над которой недвижно застыла поднятая рука. Пальцы ее были скрючены…

Красноармеец с грязной повязкой на голове, с пересохшими, вспухшими губами наклонился и прошептал чуть слышно:

— Всех наших раненых фрицы добили. Тебе повезло: они приняли тебя за мертвого.

Теперь я понял: темная масса у танка — трупы добитых бойцов.

Голос склонившегося надо мной солдата показался мне очень знакомым, но я не сразу узнал в нем Дремина. А когда эта мысль пришла в голову, нас уже строили в колонну, сгоняя прикладами на узкую сухую полянку. Я смутно помню ужасные дни „похода“ из Бориспольского пересыльного лагеря на Киев, наше возвращение в родной город. Конвой пристреливал отстающих, и огромная, семитонная машина, двигавшаяся сзади, подбирала бездыханные тела.

Моя сломанная рука распухла, от голода и жажды у меня мутилось сознание, но все это мне казалось мелким и ничтожным перед той мукой, которую я испытывал, когда вдали загорелись золотые купола Лавры. Сколько раз возвращался я домой, полный великой радости при виде знакомых очертаний города, а сейчас, единственный раз в жизни, боялся поднять вверх глаза. Неожиданно небо заволокли тучи, и, когда мы подошли к набережной, полил сильный дождь. Несмотря на ливень, толпы женщин, стариков и детей стояли на тротуарах, держа в руках узелки с хлебом, луком, салом, пытаясь узнать среди нас своих близких и знакомых.

— Цюрюк! Цюрюк! — орали на них конвоиры.

Пожалуй, узнать меня было почти невозможно, настолько изменился я за дни плена, к тому же оброс густой щетиной. И вдруг я услышал звонкий детский голосок: „Вон дядя Русевич! Вратарь динамовцев!“ Маленький болельщик бросился ко мне и ткнул в руки огромный ломоть хлеба. Конвоир сбил его с ног, но малыш быстро вскочил и, вытирая разбитый нос, продолжал бежать, выкрикивая мою фамилию. Только благодаря этому мальчугану меня узнал брат Алеши Климко — Григорий.

Не знаю, помнишь ли ты его, Лелечка? Он инвалид и ходит на протезе. Он жестами пытался спросить меня о чем-то, — быть может, хотел обнадежить, — прыгал среди толпы, показывая узелок, но конвой дал автоматную очередь, и толпа отхлынула. Вскоре со всех сторон стали доноситься возгласы: „Родненький!“, „Ваня!“, „Семен!“, „Папочка наш идет!“ Женщины плача бежали вдоль колонны и, если не находили близких, пренебрегая опасностью, бросали в колонну свои узелки.

Так я переступил порог родного города. Что мог сказать я ему, как оправдаться и чем обнадежить? Город не скупился на любовь к нам, футболистам, — сколько тепла, сколько улыбок дарили нам десятки тысяч болельщиков всех возрастов и профессий, встречая не только у выхода со стадиона, но и на улице, в автобусе, в театре. Вспомни, ты говорила, будто со мной невозможно нигде появиться, что у меня знакомых — ровно миллион. А теперь? Нет, неужели все это сон?

Я жадно грыз хлеб, подаренный мне маленьким болельщиком, и едва передвигал истертые в кровь ноги, а дождь лил и лил, словно само небо плакало над нашей участью.

В этот день всех нас бросили за колючую проволоку концлагеря, и вместо имени, отчества и фамилии я стал именоваться № 2397. Запомни, девочка, этот номер. Пусть Светланочка тоже оставит его в своей памяти.

Здесь, за колючей проволокой лагеря, произошли удивительные встречи, на какие я не имел ни малейшей надежды. Первым я встретил Климко. Будто слова приветствия, Алеша жарко прошептал мне на ухо:

— Бежать… — и посмотрел мне в глаза, стараясь убедиться, готов ли я последовать его совету.

Да, я был готов. Но нужно было как-то подлечить руку, которой я едва мог шевелить.

Алеша подмигнул мне и тихо сказал:

— В нашей группе есть киевский хирург.

Через два дня гитлеровцы расстреляли перед лагерем 27 пленных за подготовку побега. Они усилили охрану.

Дни проходили за днями, фронт удалялся на восток. Мечта о побеге становилась все более недосягаемой.

Лелечка, милая моя подруга, хорошая моя! Хотел рассказать тебе о черных месяцах в концлагере, но гаснет лампа, кончается керосин, да и ночь уже на исходе, а в семь утра нужно вручить это письмо товарищу, который обещал его доставить тебе в Одессу. Надо кончать.

Через три месяца часть заключенных была выпущена из лагеря на поруки родных. Это не считалось освобождением: каждый освобожденный должен был регулярно отмечаться в комендатуре. Если он не являлся, за него отвечали жена, дети, мать. В городе нужны были рабочие руки. Оккупанты рассчитывали получить их за корку хлеба. Выезжать за город воспрещалось. Новая мера означала: или работу для „райха“, или голодную смерть.

Я не мог рассчитывать даже на такое, условное освобождение. Ты ведь в Одессе. Григорий выручил Алешу Климко. Кто мог бы поручиться за меня?

Но однажды вызвали к контрольным воротам и заключенного № 2397.

— Жена пришла за тобой, — сказал мне гитлеровец.

Я почувствовал, как учащенно забилось сердце. Но что это за маленькая, худенькая женщина, совершенно не похожая на тебя, рыдая, бросается ко мне и прижимается к груди? Она успела шепнуть два слова, и я все понял. Таня Климко, жена Алешиного брата, оказалась моей спасительницей. Так, восхищаясь отвагой этой маленькой женщины, веря и не веря счастью, я покинул лагерь. Сегодня первая ночь „на свободе“, сегодня впервые надо мной есть крыша и я не испытываю холода, хотя понимаю, что по-прежнему нахожусь в плену.

Жду хотя бы одного слова от вас, мои девочки, — только бы вы были живы! Не хочется, нет, не хочется терять надежды на встречу!

Пусть хранит вас судьба.

Ваш Николай».

Это письмо Русевича не было вручено адресату…

Рыжий Пауль

Фашистские историки не оставили потомству биографии Пауля Радомского. Данные о нем приходилось собирать по крупице. Кое-что рассказали пленные гитлеровцы, служившие под его началом в концлагере на Сырце. Три девушки, чудом уцелевшие в кошмаре Бабьего Яра, дополнили этот портрет.

Пауль Радомский очень любил фотографироваться и дарил свои фотографии тем подчиненным, к которым особенно благоволил. Фотографировался он обычно со своей собакой — Рексом — это была неразлучная пара.

По-видимому, за время своей деятельности на Сырце Рыжий Пауль (так его называли заключенные), не скупясь, раздавал свои фотографии. В дни освобождения Киева на территории бывшего концлагеря их было найдено немало.