Пятница, или Дикая жизнь, стр. 22

Конечно, Робинзон претерпел множество других злоключений за годы одинокой жизни среди флоры и фауны острова — буйных порождений тропического климата. Но этот случай таил в себе недвусмысленное предупреждение. Не символизировал ли укус паука что-то вроде венерической болезни, поразившей его в наказание за разврат? Не походило ли это на знаменитую «французскую хворь», коей наставники университета неустанно пугали его в бытность студентом? И Робинзон счел это происшествие знаком того, что растительный путь, скорее всего, являл собою опасный тупик.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Робинзон поднял затвор шлюза на три отверстия и, просунув задвижку в четвертое, закрепил его в таком положении. По свинцовому зеркалу водосборника пробежала дрожь. Потом вода закрутилась, образовав воронку с бурлящими синевато-зелеными стенками; фантастический водяной цветок все стремительнее вращался вокруг невидимого стебля. Сухой лист нехотя спланировал на край воронки, чуть помедлил, словно колеблясь, вздрогнул и канул вглубь, жадно проглоченный водой. Робинзон прислонился спиной к стойке шлюза. По другую сторону плотины поток грязной воды изливался на влажную землю, неся с собою засохшую траву, щепки и плевки серой пены. Через полторы сотни шагов вода достигла порога сливного шлюза и устремилась вниз; здесь же, у ног Робинзона, она уже иссякла и потеряла напор. Воздух был насыщен запахами тления и перегноя. Эту наносную землю с плодородным суглинком Робинзон щедро засеял половиной риса из тех десяти галлонов, которые он так долго хранил про запас. Вода, покрывающая ростки, будет поддерживаться на нужном уровне до того момента, когда злаки зацветут, а потом Робинзон начнет постепенно сливать ее и полностью спустит во время созревания колосков.

Чавкающие всхлипы воды, зловонные испарения водоворотов, вся эта болотная атмосфера назойливо возрождала в памяти Робинзона кабанью лежку, и радость моральной победы смешивалась у него с тошнотворной слабостью. Но разве это рисовое поле не означало окончательное поражение болота, последнее, неоспоримое торжество над самым диким, самым опасным, что таила в себе Сперанца? Да, он одержал верх, но триумф этот обошелся слишком дорого, и Робинзону долго еще предстояло с горечью вспоминать титанические усилия, которых потребовали от него отвод ручья, питающего водосборник, сооружение плотины вокруг обширного рисового поля, строительство двух шлюзов на фундаменте из сырцовых кирпичей, с тяжелыми, плотно сбитыми деревянными створками и каменными флютбетами (донная плита шлюза), предохраняющими дно от размывания. И все это для того, чтобы через десять месяцев присоединить мешки с рисом — обдирка которого также потребует долгих месяцев упорного труда — к запасам пшеницы и ячменя, уже не вмещавшимся в пещеру. Не впервые одиночество заранее лишало его работу смысла. Робинзону разом « представилась вся тщета его усилий, вся изнуряющая и очевидная бесцельность его созидания. Не нужны эти посадки, нелепы эти стада животных, излишни эти запасы продовольствия, бессмысленны эти склады зерна… а тут еще крепость, Хартия, Уголовный кодекс… К чему это? Кого он собирается кормить? Кого защищать? Каждое его движение, каждое занятие было призывом, обращенным неизвестно к кому, призывом, на который он не получал ответа. В отчаянии Робинзон вскочил на плотину, одним прыжком перемахнул через сливной желоб и бросился бежать, ничего не видя перед собой. Разрушить все до основания! Спалить дотла весь этот урожай! Взорвать сооруженные здания! Открыть загоны и в кровь исхлестать козлов и коз, так чтобы они со страху бросились врассыпную! Господи, хоть бы какой-нибудь катаклизм обратил в прах Сперанцу, хоть бы море сжалилось и поглотило этот гнойный нарыв, чьей больной совестью ему так долго пришлось быть! Рыдания душили его. Миновав рощу камедных и сандаловых деревьев, он выбежал на песчаное плато. Тут он рухнул наземь и бесконечно долго пролежал, не видя ничего, кроме черных сполохов в багровой тьме под сомкнутыми веками, не ощущая ничего, кроме бушующей в нем жгучей скорби.

Уже не впервые завершение очередного трудного и длительного дела приводило Робинзона к полной опустошенности и изнеможению, отдавая во власть сомнениям и отчаянию. Но одно было неоспоримо: управление островом все чаще представлялось ему безумной и бесполезной затеей. В такие минуты в нем зарождался новый человек, ничего общего не имеющий с суровым администратором. Эти две ипостаси пока еще не сосуществовали в его душе, а подменяли, исключали одна другую, и наибольшая опасность заключалась в том, что первый — губернатор острова — мог исчезнуть задолго до того, как новый человек встанет на ноги и окрепнет.

Нет, катаклизма не произошло, но зато у Робинзона полились слезы, и их жгучая соль быстро разъедала душивший его комок горечи и гнева. Свет мудрости вновь осенил несчастного. Он понял, что управляемый остров был и будет единственным якорем спасения до той поры, пока другая форма существования — еще незнаемая, но уже смутно зарождавшаяся в нем — не сможет подменить собою прежнюю, человеческую, которой он был неизменно привержен с самого момента кораблекрушения. А пока нужно терпеливо трудиться, внимательно следя за ростками той метаморфозы, что зрела в его душе.

Робинзон уснул. Когда он вновь открыл глаза и перевернулся на спину, солнце уже садилось. Ветерок пронесся над травами, шепнув им что-то утешительное. Три сосны, ласково склоняясь друг к дружке, сплетали и расплетали свои ветви. Робинзон почувствовал, как его облегченная душа взмыла вверх, к тяжелой армаде облаков, с величественной неспешностью проплывавших по небосклону. Необъятный покой снизошел на него. И в этот миг его вдруг коснулось предвестие грядущей перемены: нечто новое — в атмосфере ли, в дыхании ли растений и скал — говорило о ней. Робинзон очутился на другом острове, на том, что лишь однажды промелькнул перед его взором и с тех пор таился неведомо где. Он как никогда ясно ощутил, что лежит не на острове, а на теле кого-то, имеющего форму острова. Ни разу еще он так живо не чувствовал этого — даже когда бродил босиком по прибрежному песку, такому теплому и мягкому. Почти осязаемая плотская близость острова согревала, волновала его. Эта земля, принявшая человека в свои объятия, была нагой. И тогда Робинзон тоже обнажился. Раскинув руки, конвульсивно содрогаясь, он страстно обнимал это огромное каменное тело, обожженное жарким солнцем, источающее пряный аромат в посвежевшем вечернем воздухе. Зарывшись лицом в траву до самых корней, он вбирал жадным ртом теплое дыхание перегноя. И земля откликнулась на зов человека, она дохнула ему в лицо острыми запахами прелых трав и нарождающихся ростков. О, как тесно и как мудро сплелись на этой примитивной стадии жизнь и смерть! Детородный орган взрыл почву, как лемех, и, движимый пронзительной жалостью ко всему живому, излил в нее семя. Странный посев, посев по образу и подобию великого отшельника Тихого океана! Ныне покоится здесь, в ничтожестве, тот, кто познал землю, и чудится ему, жалкому лягушонку, боязливо прильнувшему к оболочке земного шара, будто он вращается вместе с ним в головокружительных безднах космоса… Наконец Робинзон, слегка оглушенный, поднялся на ноги, и ветер овеял его, а три сосны дружно и приветливо залепетали слова утешения, к которым присоединился отдаленный веселый ропот тропического леса, буйной зеленой стеной окаймлявшего горизонт.

Робинзон стоял в мягкой впадине луга, изрезанного мелкими овражками; и пригорки, и рытвины поросли травой розового цвета и цилиндрического — точно у волос — сечения.

«Ложбинка, — прошептал он, — розовая ложбинка…» Это слово — ложбинка — вызывало в его памяти другое, близкое по звучанию; оно обогащало то, первое, целым сонмом новых значений, только вот он никак не мог вспомнить его. Тщетны были попытки вырвать это слово из забытья, которое упорно не отпускало его. Ложбинка… ложбинка… И вдруг он увидел женскую спину, чуть пухловатую, но с величественной осанкой. Выступы лопаток мягко вздымали гладкую кожу. Ниже этих красивых выпуклостей тело сужалось, переходя в тонкую, изящную, четко очерченную талию с продольной ложбинкой, покрытой светлым пушком, расходящимся по линиям мускулов. БЛОНДИНКА! Это звонкое слово внезапным колокольным гулом отдалось у Робинзона в голове, и он вспомнил, явственно вспомнил, как его пальцы некогда и впрямь поглаживали бледные волоски, расслабившись в этой узкой мягкой впадинке, где таится до поры энергия любовного спазма и источник отдохновения, где находится точка приятных ощущений у зверей и центр тяжести у человеческого существа. Блондинка… Робинзон возвращался к себе в Резиденцию, и в ушах его набатным звоном гудело это давно забытое слово.