Пятница, или Дикая жизнь, стр. 12

Вскоре Робинзон заметил, что солнце проникает в хижину только в определенные отрезки дня, и счел необходимым завести часы или иное устройство, способное измерять время. После нескольких опытов он остановился на клепсидре (водяные часы) довольно примитивного устройства — бутыли прозрачного стекла, из которой сквозь проделанное в дне отверстие вода, капля за каплей, падала в медный таз на полу. Бутыль опорожнялась ровно за сутки, на стенки ее Робинзон нанес двадцать четыре деления, пометив их римскими цифрами. Таким образом, уровень воды показывал время и днем и ночью. Клепсидра стала для Робинзона огромным утешением. Слыша непрерывные регулярные всплески падающих капель, он испытывал чувство гордости от того, что время перестало быть для него мрачной бездной; он покорил его, упорядочил, можно сказать, приручил, и так же предстояло постепенно покориться самому острову, сдавшись перед душевной мощью одного-единственного человека.

Дневник. Отныне, сплю я или бодрствую, пишу или готовлю пищу, время мое размечено этим звуком «кап-кап» — автоматическим, неизменным, неуправляемым, неподкупным, точным, выверенным. О, какое пиршество духа для меня все эти эпитеты — свидетельство славных побед над силами зла! Я хочу, я требую, чтобы все вокруг меня теперь было измерено, доказано, зафиксировано математически точно и рационально. Нужно будет заняться межеванием острова, составить его топографическую карту, занести эти данные в кадастр. Мне хотелось бы снабдить табличкой каждое здешнее растение, окольцевать каждую птицу, пометить клеймом каждое животное. Я не успокоюсь до тех пор, пока этот загадочный, непроницаемый остров с его скрыто бродящими соками и колдовскими чарами не будет очищен и преображен мною в светлый и строгий дом, знакомый мне от погреба до крыши. Но достанет ли у меня сил довести до конца этот титанический труд? Я намерен лечить Сперанца горьким снадобьем рациональности, но найду ли в себе достаточно богатый источник ее? Мерный голос клепсидры, всего лишь миг назад баюкавший меня своей песней, успокаивающей, размеренной, как звук метронома, вдруг вызвал в моем воображении совсем иной, пугающий образ: гранитная скала, которую неумолимо подтачивают падающие капли воды. Бесполезно обманывать себя: мои умственные способности угасают. И первое тому свидетельство — расстройство речи.

Тщетно заставляю я себя непрерывно говорить вслух, выражая каждую мысль, каждое наблюдение, пусть даже слова мои обращены всего лишь к деревьям или облакам; все равно я замечаю, как изо дня в день неостановимо рушатся стены языковой цитадели, в которой мысли живется так же удобно и уютно, как кроту — в запутанном лабиринте своих ходов. Те островки речи, на которые мысль опирается для развития и движения вперед (так человек прыгает по камням, перебираясь через бурный ручей), разрушаются, бесследно исчезают. Я то и дело недоуменно бьюсь над смыслом того или иного слова, особенно из области абстрактных понятий. Мне доступен лишь конкретный, буквальный язык. Метафоры, литоты (фигура умаления, намеренно ослабленное выражение, подразумевающее больше того, что сказано), гиперболы требуют от меня невероятного умственного напряжения, без которого мне не выразить все то абсурдное, неявное, что содержат эти элементы риторики. Я думаю, этот горестный спектакль распада моей души доставил бы немало радости филологам, живущим в окружении людей; для меня же это излишняя роскошь, одновременно и бесполезная и убийственная. Таково, например, понятие «глубины», над которым я никогда не размышлял в сочетании его с другими словами, «глубокий ум», «глубокая любовь»…

Странное, однако, предубеждение — оно слепо соотносит глубину с поверхностью, согласно чему «поверхностное» — это не нечто «больших размеров», а просто «неглубокое», тогда как «глубокое», напротив, обозначает нечто «большой глубины», но не «малой поверхности». И, однако, такое чувство, как любовь, на мой взгляд, гораздо лучше измерять ее широтою, нежели глубиной. Ибо я мерю свою любовь к женщине тем, что одинаково люблю ее руки, глаза, походку, повседневную одежду, предметы, коими она пользуется, коих случайно коснулась, пейзаж, на фоне которого видел ее, море, где она купалась… Все перечисленное, кажется мне, лежит именно на поверхности! Тогда как посредственное, примитивно плотское чувство направлено только в глубину, оставляя все прочее в безликом сером полумраке.

Аналогичный принцип (хотя мне уже трудновато рассуждать на эту тему) справедлив и в отношении внутреннего и внешнего. Человек есть сокровище, заключенное в грубую, дешевую оболочку: чем больше углубляешься внутрь, тем больше скрытых доселе богатств обнаруживаешь в нем. Да, но что, если их там нет? Если перед вами струя не полная, но заполненная однообразной аморфной сердцевиной, подобно тряпичной кукле, набитой отрубями? Кому, как не мне, знать, что ныне я не достоин звания человека, мыслящего существа со своим лицом, со своими тайнами, что я всего лишь черная прореха на Сперанце, еле видная точка обзора посреди острова, а точка — она и есть точка, и ничего более. Я думаю, что душа начинает обретать подлинную ценность лишь за пределами жалкой оболочки тела — кожи, отделяющей внутреннее от внешнего, и что она способна бесконечно обогащаться лишь по мере объединения с тем, что окружает одинокую точку во вселенной — меня. Робинзон станет сказочно богат в тот миг, когда полностью сольется со Сперанцею.

На следующий день Робинзон взялся за основание Палаты Мер и Весов. Он возвел для нее павильон из самых прочных материалов — гранитных блоков и латеритовых плит. Внутри он устроил подобие алтаря — почти языческого, а вдоль стен разместил целую коллекцию символов человеческого разума: эталоны дюйма, фута, ярда, вержа (старинная мера земли (примерно 10 аров)), кабельтова, пинты, меры овса, буасо (старинная мера сыпучих тел, равная 12,5 литра), галлона, грена (старинная мера веса, равная 0,53 гр), драхмы (весовая и денежная мера в Древней Греции), английской унции и английского фунта.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На тысячный день своего календаря Робинзон облачился в парадные камзол и заперся у себя на «вилле». Он встал к пюпитру, который задумал и изготовил так, чтобы писать стоя, — это создавало торжественный и деловой настрой. Затем открыл самую большую из отмытых морем книг, найденных на «Виргинии «, и взялся за перо.

ХАРТИЯ ОСТРОВА СПЕРАНЦА, НАЧАТАЯ НА 1000-Й ДЕНЬ ПО МЕСТНОМУ КАЛЕНДАРЮ

СТАТЬЯ I. — Согласно внушению Святого Духа, боготворимого и почитаемого в соответствии сучением Его Высокопреподобия и Друга Джорджа Фокса, Робинзон Крузо, подданный Его Величества короля Георга II, родившийся в Йорке 19 декабря 1737 года, назначается Губернатором острова Сперанца, расположенного в Тихом океане между архипелагом Хуан-Фернандес и западным побережьем Чили. В таковом качестве он облекается всеми необходимыми полномочиями и властью, дабы устанавливать и приводить в исполне ние законы на данной островной территории и в окружающих территориальных водах, непреложно соблюдая дух и букву упомянутых законов так, как повелит ему внутренний Свет.

СТАТЬЯ П. — Жители острова обязаны выражать все свои мысли вслух, громким и внятным голосом.

Схолии1. — Утрата дара речи из-за невозможности общения с себе подобными есть самое страшное из всех бедствий, мне угрожающих. Уже сейчас я, заговорив вслух, испытываю некоторые затруднения в речи; язык заплетается у меня, как у пьяного. Стало быть, необходимо, чтобы внутренний голос, звучащий в нас всю нашу сознательную жизнь, достигал губ, дабы они не разучились связно выговаривать слова. Впрочем, с возрастом внутренняя речь, в силу естественного угасания организма, утрачивает логическую стройность, и требуется неусыпное и строгое внимание, чтобы не скатиться к бессмысленному лепету, какой отличает малых детей да слабоумных стариков, говорящих сами с собой.

СТАТЬЯ III. — Запрещается отправлять естественные надобности всюду, кроме специально отведенных для того мест.