Скажи, Красная Шапочка, стр. 17

Лиззи говорит, чтобы я не реагировала, что Анна — просто глупая корова, и в этом она права. Когда я думаю об Анне, в животе у меня возникает жуткая злоба.

Лучше не думать о ней, а то чего доброго еще лопну от злости.

Я вообще ничего не помню, — говорю я, не отрывая взгляда от формочек, и не успеваю понять что к чему, как начинаю рассказывать про фотоальбом, где нет фотографий, и как я пытаюсь его листать, но ничего не получается. Пока я это рассказываю, мне становится ясно, как часто я думала про этот альбом. Очень часто, с тех пор как дедушка поцеловал меня, на самом деле — каждый день. Об этом я, конечно, фрау Бичек ничего не рассказываю, я боюсь, она скажет то же самое, что Пауль и папа. Я поклялась себе больше никому об этом не рассказывать, ведь все взрослые, наверное, подумают одно и то же; а может, дедушка был прав, когда сказал, что другие посчитают, что со мной что-то не в порядке. У меня самой все чаще возникает ощущение, что со мной что-то не так.

Фрау Бичек слушает меня, потом долго молчит, мне даже начинает казаться, что она, наверно, заснула рядом со мной или не хочет говорить о пустых местах в альбоме.

Потом она говорит: твой дед смотрит, он стоит все время за занавеска и смотрит. Я чувствую в затылке хорошо знакомое покалывание и не смею обернуться.

В твой дедушка злой дух, — говорит Бичек тихо, и покалывание становится сильнее, потому что мне жутко при мысли о том, что у меня есть дедушка, в которого вселился злой дух.

Братко спрыгивает с мусорного ящика и рысью подбегает к нам, шерсть у него растрепалась от ветра и торчит во все стороны. Он прижимается к моим ногам, потом, громко мурлыча, вспрыгивает на колени к фрау Бичек.

Так же, как Братко? — спрашиваю я.

Бичек качает головой и гладит Братко по спине, тот выгибается от удовольствия горбом и закрывает глаза.

Нет, — говорит она, Братко — несчастный зверь, он не может по-другому, так уж его природа сделать, но твой дедушка — в нем дух.

Бичек стучит пальцем по лбу, чтобы я поняла, что она имеет в виду. Она имеет в виду, что у дедушки есть что-то в голове, во всяком случае, больше, чем у Братко.

Он может решить, будет это добро или зло, и он решает — зло.

Она продолжает гладить Братко, но он вдруг начинает сердито бить хвостом и уходит.

Мысли у меня смешиваются и путаются, одно пустое место в альбоме вдруг заполняется красками, яркими-преяркими, но все остается четким и не расплывается перед глазами. Я вижу ковер, красный с черным орнаментом и ноги бабушки, вижу ее узловатые вены, вьющиеся вокруг щиколоток и ее телесного цвета колготки, она стоит передо мной, гладит меня по голове, и у нее такой голос, как будто она недавно плакала. Это было на мой седьмой день рождения, думаю я, да, точно, утром моего седьмого дня рождения, и если бы сейчас я подняла голову, то увидела бы на столе торт с семью розовыми свечками. Я выхожу из ванной, дедушка закутал меня в халат и ушел, халат кусается, он из светло-голубой махровой ткани, и ужасно мне не нравится.

Дедушка не может по-другому, — сказала бабушка.

Это была ложь.

Мы слышим громкие крики, это дети фрау Бичек вернулись домой, они вбегают на задний двор и бросаются к маме, она смеется и прижимает их к себе, говорит с ними по-польски, я, конечно, не понимаю ни слова.

Она встает и стряхивает детей с себя.

Отнести? — говорит она, указывая на корзину, но я отрицательно качаю головой.

А потом остаюсь одна, одна перед домом, в котором в моей памяти образовались дырки, одна перед домом, в котором все началось.

Пятница

Дедушка ввалился в прихожую, а бабушка крепко прижала меня к себе. Платок у нее съехал, мне был виден ее голый лоб, нежно-розовый с тонкими морщинками и нежным белым пушком там, где волосы снова начали потихоньку отрастать. Из прихожей до нас донесся грохот, это дедушка опрокинул вешалку, пытаясь повесить на нее пиджак, потом он сбросил с ног туфли и споткнулся босыми ногами о ковер.

Тс-с-с… — сказала бабушка, покачивая меня, будто убаюкивая, тс-с-с… ничего страшного.

Я прижалась к ее коленям, стараясь сделаться как можно меньше, и зажала уши руками. Но все равно слышала каждое слово. Дедушка стал колотить кулаками в дверь, мы вздрагивали при каждом ударе. Хильда, — кричал он, обращаясь к бабушке, выпусти ее, выпусти мою Мальвиночку!

Он кричал снова и снова, а мы с бабушкой цеплялись друг за друга, и я сказала, что не пойду, что я ужасно боюсь, а бабушка сказала: ты должна быть храброй, ты сейчас должна быть очень храброй.

И настал момент, когда бабушка меня выпустила. Отведя взгляд, она совсем немножко приоткрыла дверь и вытолкнула меня через щель, дедушка подхватил меня на руки и понес в гостиную.

Мальвиночка, — повторял он снова и снова, моя Мальвиночка.

Я ничего не говорила, я закрыла глаза, чувствовала запах шнапса и мужского пота, чувствовала, как пробегает свет по лицу, а потом ощутила бархатистую обивку кушетки, на которую он меня положил. Я думала, случится что-то страшное, ведь дедушка только что ужасно разозлился, когда заметил, что бабушка заперлась со мной на кухне, но на самом деле ничего не произошло, дедушка прижал меня к себе, так что лицом я уткнулась ему в шею, и принялся невнятно бормотать всякие странные вещи, что он меня любит и что я не должна его бояться. Он никогда не сделает мне ничего плохого, сказал он, да он и не сможет, ведь он так меня любит и просто хочет обнимать меня, а больше ничего.

В конце концов он заснул, голова у него свесилась в сторону, через некоторое время я услышала, как бабушка тихо открыла кухонную дверь, а я перелезла через дедушкины длинные ноги, осторожно, чтобы его не разбудить, и прокралась к бабушке в прихожую. Вся в слезах, она взяла меня за руку.

Мы пошли вниз подождать папу, который должен был приехать и забрать меня.

Мы не разговаривали друг с другом, я забралась на драконью горку, на самый верх, чтобы бабушка не видела мое лицо. На горке я почувствовала себя нормально. Самый обычный день. Ничего страшного не случилось, ничего плохого, все как обычно.

* * * *

Самое ужасное за завтраком — это Анна. Она сидит на стуле с ногами, уже одетая для бега, и шевелит ступнями в такт музыке по радио. Мама со страдальческим выражением лица ковыряется в тарелке с мюсли, а папа читает газету. Маму это всегда раздражает, потому что газета занимает полстола, но папа говорит, что ей не стоит так волноваться, это нехорошо из-за ее мигрени, а тарелка с мюсли в любом случае занимает не больше десяти квадратных сантиметров.

Я бросаю на Анну через стол злобные взгляды, но она этого совершенно не замечает — слишком занята собой. Грызет половинку тоста и рассматривает кончики своих волос — не посеклись ли. Анна вечно беспокоится о волосах и использует тысячи разных масок и бальзамов, чтобы защитить их от вредного воздействия окружающей среды. Мы с Лиззи считаем, что это глупо. Мы сами подстригаем себе волосы, я — Лиззи, а Лиззи — мне, так мы экономим кучу денег, а потом тратим их на мороженое.

Мои руки лежат рядом с тарелкой, я совсем не могу есть, кусок в горло не лезет. Больше всего мне хочется крикнуть Анне, чтобы она и пальцем не прикасалась к Мухе, а потом кричать, что я листала альбом, да-да, вчера листала его в самый-самый первый раз и буду листать дальше, у меня странное предчувствие, что это будет легко — нужные страницы найдутся и заполнятся цветом и красками. От этого я чувствую себя беспокойно и тревожно, во мне все зудит, потому что я знаю, что что-то спит внутри во мне, уже давным-давно, а теперь оно готово проснуться, неохотно ворочается, зевая и потягиваясь, но когда-нибудь оно откроет глаза, и я смогу видеть его глазами. Я уже очень близко к этому. Очень, очень близко. В руках покалывает и в затылке, а в груди какое-то чувство онемения, как будто из меня сердце вытащили.

Я больше не пойду к дедушке, — говорю я, уставившись на свою пустую тарелку и безостановочно двигающиеся руки. Я сама изумлена этими словами, я не собиралась их говорить, они как будто сами вырвались из меня, как вскрывается в определенный момент плохо залеченная рана. Я чувствую, как все смотрят на меня, потом мама встает, ставит тарелку из-под мюсли в посудомоечную машину, она делает все невероятно медленно, краем глаза я наблюдаю за ней.