О мертвых — ни слова, стр. 28

Я снова произнесла нечто утвердительное в пространство. Стало быть, Селезнев разыскал и вызвал родителей Мефодия… Нам конец! Лёнич говорил, что неделю назад они прислали сыночку деньги. Значит, им известен последний адрес Мефодия. Теперь, в общем-то, не имеет значения, на чьей стороне играет Селезнев. Он просто обязан спросить родителей, где жил Мефодий, а потом вызвать на допрос Великовича и его жену. Лёнич находится в таком уязвимом положении, что врать ему никак не с руки. Мы не только не имеем права просить его об этом, мы должны настоять, чтобы он не вздумал нас выгораживать. Иначе ему придется худо. А когда после этого милиция возьмется за нас и правда дойдет до Машеньки?

Если Селезнев все-таки не сволочь, если он честно попытается сдержать слово и затянуть следствие до пятницы, то как он оправдается перед начальством? Его же выгонят с работы!

— Ты еще поплачь из-за него, кретинка! — зло одернула я саму себя. — Глядишь, он в знак благодарности придет к тебе на могилку в новеньких майорских погонах!

Я в сердцах швырнула в угол подушку, а потом еще и наподдала ей ногой. Подушка по-христиански подставила другой бок, но меня ее смирение не смягчило. Я вихрем носилась по комнате, расшвыривая вещи, и остановилась, лишь когда на пол рухнула настольная лампа, сшибленная купальным халатом.

Новый телефонный звонок довел мое бешенство до апогея. Не глядя на аппарат, я выдернула вилку из розетки и стала натягивать на себя одежду, поняв, что оставаться дома опасно. Я способна за пять минут превратить собственное жилище в руины.

Не знаю, сколько времени я пугала прохожих, с безумным видом бегая по округе. В конце концов усталость взяла свое, и ноги сами понесли меня к дому. На лавочке у подъезда сидел продрогший капитан Селезнев и с несчастным видом курил.

Глава 11

Бывают на свете выразительные лица. Мне самой не раз говорили, что с моей рожей можно было бы обойтись и без языка, потому как на ней все начертано плакатными письменами. До сих пор я полагала, что это метафора, но, глянув на асимметричную физиономию Селезнева, без малейшего усилия угадала все его мысли и чувства. Было там и облегчение оттого, что я жива и невредима, и радость по поводу нашей встречи, и досада за долгое ожидание, и тревожный вопрос: “Что же все-таки случилось?”

Если это игра, подумала я, то все звезды театра и кинематографа по сравнению с ним — балаганные клоуны. А если нет, какой из него, к черту, следователь?

Но, несмотря на неоднозначность ответа, я ничего не могла с собой поделать. Свершилось чудо. Еще полчаса назад я готова была поклясться, что этот гад использовал меня как дармового осведомителя, и задушить его голыми руками. И у меня имелись на то веские основания. Чем еще объяснить вторжение в Лешину квартиру, как не вероломством Селезнева? Как объяснить, что он вызвал родителей Мефодия, хотя обещал тянуть с расследованием до пятницы? Ведь с их приездом события неизбежно начнут раскручиваться, как гигантский маховик.

И все-таки, посмотрев в длинные зелено-карие глаза, я поняла, что плевать хотела на факты. Я верила этому человеку. Я верила бы ему безоговорочно, если бы не друзья. Но поскольку моя вера могла обернуться для них серьезными неприятностями, пусть Селезнев объяснится. И я подошла к скамейке.

— Привет, идальго! Извини, что так разговаривала с тобой по телефону. Я была сама не своя. Нам нужно поговорить, только вот не знаю где. Свежего воздуха с нас обоих на сегодня, очевидно, достаточно, а в квартире нам могут помешать. Последние несколько часов я только и делаю, что совершаю глупости. Одна из них наверняка приведет моих друзей в состояние острого возбуждения. Боюсь, они оборвут телефонные провода и в конце концов выломают дверь.

— Поехали ко мне, — предложил Селезнев не раздумывая. — Я на машине.

— Не могу. У нас почти совсем не осталось времени. Пятница послезавтра, а наше расследование не продвинулось ни на шаг. Ладно, поднимаемся ко мне. Авось как-нибудь обойдется.

Я очень рассчитывала на Лешину дисциплинированность. Раз ему велено ждать звонка, он почти наверняка не отойдет от телефона. Собственно, не ляпни я о предсмертной записке, можно было бы заключать пари на любую сумму, что так оно и будет. Эх, язык мой — враг мой!

Мы поднялись в квартиру, и я, сбросив обувь, побежала на кухню ставить чайник. Селезнев вошел за мной следом с бутылкой в руках.

— Вот. Я уж было подумал, что ты забыла о вчерашнем брудершафте, и решил принести напиток покрепче, чтобы крепче помнилось. Но раз с памятью у тебя все в порядке, выпьем от простуды.

Я кивнула. Селезнев сам взял рюмки, разлил водку и нарезал выложенные мною на стол сыр и хлеб.

— За хорошую память, — сказал он со значением, подняв рюмку.

Мы выпили, потянулись за закуской, одновременно ухватили один кусок хлеба и рассмеялись.

— Преломим? — с улыбкой спросил Селезнев.

Я запихнула в рот свою половину и принялась старательно пережевывать. Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы начать разговор. Идальго меня не торопил.

— Сегодня кое-что произошло, — наконец заговорила я. — Но я не хочу ничего рассказывать, пока ты не объяснишь, почему решил нам помогать. У меня появились довольно веские основания усомниться в искренности твоего намерения. Не дергайся, я все равно тебе верю, вопреки всякой логике. Только вот на карту поставлено очень многое. От моей доверчивости могут пострадать другие. Убеди меня, что я не ошиблась.

— Я попробую объяснить свой поступок, но предупреждаю: объяснение вряд ли покажется тебе убедительным. Я бы назвал его иррациональным. Мне хотелось отложить его до лучших времен, когда мы узнаем друг друга получше. Возможно, тогда мой рассказ не выглядел бы таким… нелепым. Но если ты настаиваешь… Если это необходимо… Давай выпьем еще по одной.

Я снова кивнула, и мы повторили процедуру. На сей раз Селезнев сразу разломил бутерброд с сыром пополам и половину протянул мне. Символичный жест, ничего не скажешь.

— Не знаю, как начать…

— Неважно. Начни как-нибудь, а там пойдет как по маслу.

— Хорошо. У меня был брат… — Лицо Селезнева вдруг осунулось и стало каким-то серым. — Близнец. Ваня. Конечно, как все мальчишки, мы частенько дрались, дразнили друг друга, бывало, что и не разговаривали часами, но… не знаю, как это объяснить… В общем, мы понимали друг друга без слов. Посмотрим на какую-нибудь вещь, или на живую тварь, или на чье-то лицо, переглянемся и сразу знаем, о чем подумал другой. Если один начинал говорить, другой мог закончить фразу. Когда мы что-либо делали вместе, нам ни к чему было договариваться о разделении обязанностей, все получалось как-то само собой. И так вышло, что друзья нам были в общем-то ни к чему. Конечно, мы играли со сверстниками, но нас всегда раздражало, что приходится подолгу объяснять им самые очевидные вещи.

В семнадцать лет мы окончили школу и поехали в Москву поступать в университет. Я бредил философией — Платоном, Сократом, Аристотелем, — а Ванька мечтал о юридическом. Перед самым отъездом он вдруг заболел, и в Москву мы приехали в последний день подачи заявлений. В страшной спешке, прямо с чемоданами бросились каждый в свою приемную комиссию, встали в очередь и только перед самой дверью удосужились открыть чемоданы. Как выяснилось, мы их перепутали — и документы, естественно, тоже. Я бросился на юридический факультет, но Ваньку в очереди не нашел — он тем временем искал меня на философском. Что было делать? Очередь вот-вот пройдет, народу за нами много, а приемная комиссия через полтора часа закроется. Решение мы приняли одинаковое — поменяться именами, так что все обошлось. Экзамены мы сдали, но я недобрал два балла, а Ванька, превратившийся вдруг в Федьку, поступил. Только вот медицинская комиссия его забраковала — врачи обнаружили болезнь крови. Как потом оказалось, неизлечимую… Но ему так хотелось учиться, что он уговорил меня пойти вместо него в поликлинику и сделать анализы повторно — дескать, ошибочка у вас вышла, дорогие доктора.