Оплот, стр. 68

Какой он был неугомонный, живой, веселый — и вот смерть уничтожила его силу, исказила его красоту. Как примириться с этой страшной, жестокой истиной, как вынести это? Солон смотрел, не отрываясь, словно изучая каждую черточку, каждый изгиб, каждую скорбную морщинку на этом лице, смотрел и плакал про себя, без слез; и вдруг его пронзила мысль: что, если в своем упорном стремлении направить мальчика к добру он совершил ошибку, не исполнил как следовало свой родительский долг! Быть может (и эта мысль показалась ему нестерпимой), он проявил недостаточно чуткости, доброты, мягкой убедительности, к которой так настойчиво призывает родителей «Книга поучений». Разве не было его святой обязанностью испробовать все средства кротости и любви ради спасения сына? А он придирался, шпионил за ним, изводил его постоянными вопросами, заставлял поступать наперекор собственным желаниям, силой и принуждением стараясь добиться того, чего гораздо легче можно было достигнуть лаской — лаской и молитвой. Разве его, Солона, мать не доказала ему это своим примером? Так почему же он не сумел последовать этому примеру? Но — он это хорошо знал теперь — иногда так трудно бывает точно определить, какое решение правильно и как его выполнить.

— Мальчик мой! Мальчик мой! — прошептал он наконец.

И вдруг глубокое смятение охватило его, потрясенного трагической гибелью сына, тем, что тот сам себя лишил жизни, признав свои заблуждения и свой позор, сочтя себя недостойным своей семьи, отца, матери; он упал на колени, поставил свечу на пол, чтобы не выронить ее из дрожащих рук, и зашептал слова молитвы:

— Отец наш небесный, сжалься, помоги! — Слезы брызнули у него из глаз. — Я старался, — шептал он, — но я не знал, что делать. Прости же меня, и его, моего мальчика, прости тоже, ибо я лишь хотел исполнить твою волю, но впал в ошибку. Да, поистине так. Должно быть, я поступал неправильно — я был слишком строг.

Тут рыдания помешали ему продолжать.

Но в эту самую минуту в комнату вошла Бенишия, которая услышала, как он выходил из спальни, и последовала за ним. Со слезами на глазах, с сердцем, обливающимся кровью и за него, и за Стюарта, и за себя, она подошла, обняла его и сказала:

— Полно, Солон, успокойся! Полно, дорогой! Не надо плакать. Ты был верен своему родительскому долгу, — был верен ему всегда, и мы все это знаем. Успокойся, не плачь. Пойдем со мною, тебе надо отдохнуть! — И, повинуясь ее ласковым уговорам, он встал и вместе с нею вернулся в спальню, беззвучно рыдая над постигшей их тяжкою бедой.

А там, внизу, в большой, холодной гостиной, лежал его мальчик, его любимый сын, погибший от собственной руки! Горе, горе! Позор! И ему хотелось воскликнуть словами распятого Христа: «Боже мой! Для чего ты меня оставил?»

ГЛАВА LXI

Окончилась церемония похорон, разъехались родные, прекратились изъявления дружеского сочувствия, и Солон остался в Торнбро со своим тяжким грузом воспоминаний. Он жил словно в каком-то забытьи, из которого его выводили порой только разные мелочи домашнего быта: то старый Джозеф позовет его взглянуть на жеребенка, которого принесла гнедая кобыла Бесси, то Айсобел заглянет в кабинет спросить, не выпьет ли он чашку чаю. Изредка он шел побродить по саду или по берегу Левер-крика. Но красота природы лишь отчетливей заставляла его сознавать ту страшную истину, что Стюарт, жертва своего безумства, никогда больше не пройдет по этим дорожкам.

Постепенно, однако, Солон понял, что рано или поздно придется ему вернуться к своим обязанностям в банке. Но он не мог об этом думать без отвращения; бездушная корысть, составляющая сущность всякого бизнеса, казалась ему теперь чем-то уродующим и разрушающим нормальное человеческое существование. А ведь и он был причастен к этому; разве не заседал он вместе с другими в правлении банка, разве не помогал осуществлять их планы, направленные к безмерному накоплению богатства ради той бесполезной роскоши, тех никчемных удовольствий, что ослепили своим блеском Стюарта и привели его к гибели.

Ему вспоминалось прочитанное в «Книге поучений»:

«Как часто бывало, что имение, собранное усердием родителей, оказывалось пагубным для детей, побуждая их преступать заветы добра, впадать в излишества, несовместимые с нашим религиозным учением, и пускаться в предприятия, наносившие непоправимый вред их земному существованию, не говоря уже о полном забвении великого дела спасения души».

И еще:

«Кто будет богат, тот впадет в соблазны и искушения и, уклонившись от правой веры, навлечет на себя многие горести».

Эти знакомые слова приобрели теперь новое значение и словно бы призывали к каким-то решительным действиям.

Через неделю после похорон Стюарта Солон поехал в Филадельфию. Он шел по Маркет-стрит пешком, и когда впереди обрисовалось величественное здание Торгово-строительного банка, он вспомнил, как на первых порах его деятельности банк представлялся ему чуть ли не храмом. Сбережение и приумножение имущества было тогда в его глазах естественным и полезным занятием человека. Ему казалось, что наживать деньги и использовать их на добрые дела, на оказание помощи тем, кто в ней нуждается, похвально и высоконравственно. Сберегать данное тебе, растить и воспитывать детей, помогать тем, кто менее удачлив или менее предусмотрителен, чем ты, — разве не значит это жить по заветам христианства? А поскольку заветы христианства — божьи заветы, значит, накопляя имение и распоряжаясь им разумно, бережливо, к пользе других людей, ты тем самым служишь богу. Отсюда следовал вывод, что для такого служения, для того, чтобы управлять денежным и иным имуществом, необходимы солидные организации вроде Торгово-строительного банка и те, кто руководит этими организациями, являются в некотором роде духовными пастырями народа. Но... Уилкерсон, Бэйкер, Сэй, Эверард, Сэйблуорс... эти люди — духовные пастыри народа?

Быть может, так далеко он не заходил в своих мыслях; но от одной части этого рассуждения очень легко было перейти к другой. Так или иначе, когда Солон Барнс в этот день явился в банк, его решение было принято, и для колебаний не оставалось места.

Первым делом он направился к себе в кабинет, намереваясь заняться составлением объяснительной записки ко всем делам, которая помогла бы его будущему преемнику быстрей в них разобраться; после этого он рассчитывал принять участие в очередном заседании правления, назначенном, как он знал, именно на этот день. По дороге он повстречал нескольких своих подчиненных; все они здоровались с ним как-то смущенно и нерешительно, а его ближайший помощник при виде его пришел в такое замешательство, что Солон сразу понял, какую широкую и печальную известность получила разыгравшаяся в его семье драма.

Он отворил дверь в комнату правления и остановился на пороге. Все дружно поднялись приветствовать его, почтительно удивляясь твердости духа, которую он проявил, вернувшись к работе спустя такой короткий срок. Но в суровом выражении его бледного лица было что-то смутившее их. Они смотрели на этого рослого, статного человека с круглой, красиво посаженной головой и строгими иссиня-серыми глазами, и он, как всегда, казался им воплощением надежности и нравственной чистоты. Они привыкли видеть в нем оплот старого, лучшего порядка вещей — человека, оставшегося глубоко равнодушным к той неистовой погоне за наживой, которая увлекла и закружила их всех.

Однако сейчас в нем появилось нечто новое. Он стоял перед ними осунувшийся и постаревший, но проникнутый какой-то железной решимостью, ранее ему несвойственной. Он поднял правую руку, словно желая остановить всякие изъявления вежливого сочувствия и требуя полного внимания к своим словам, и начал:

— Джентльмены, я пришел сюда сегодня прежде всего для того, чтобы объявить вам о своем намерении покинуть пост казначея этого банка.

На всех лицах появилось удивленное, недоумевающее выражение.