LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога, стр. 39

Христос, не соответствующий Европе, утверждение германского господства внутри католицизма, подчеркивание жизнеутверждающего начала, культа солнца, к тому же саксонская кровь и жизнестойкая натура соотечественников – все это с таким же успехом могло фигурировать в «Мифе» Розенберга. А то, что при всем том Браун вовсе не была пронацистски настроена, не отличалась антиинтеллигентскими или юдофобскими наклонностями, это дает нацистам еще один резон в их возне со свастикой как исконно германским символом, в их почитании солнечного диска, в их постоянном подчеркивании солнечности германства. Слово «солнечный» не сходило с траурных извещений о погибших на фронте. Я сам был убежден в том, что этот эпитет исходит из сердцевины древнего германского культа и ведет происхождение исключительно от образа белокурого Спасителя.

В этом заблуждении я пребывал до тех пор, пока во время перерыва на завтрак не увидел в руках добродушной работницы брошюру для солдат, которую она с увлечением читала и которую я у нее выпросил. Это была брошюра из серии «Солдатская дружба», выходившей массовыми тиражами в нацистском издательстве Франца Эйера [148], в ней под общим названием «Огуречное дерево» были собраны небольшие рассказики. Они меня очень разочаровали, поскольку уж от издательства Эйера я ожидал публикаций, в которых нацистский яд содержался бы в лошадиных дозах. Ведь другие брошюры издательства впрыскивали этот яд в солдатские умы более чем достаточно. Однако Вильгельм Плейер, с которым я позднее познакомился как с автором романов о судетских немцах, был – как писатель и как человек – всего лишь мелким партайгеноссе (и мое первое впечатление от него в основном не изменилось ни в плохую, ни в хорошую сторону).

Плоды огуречного дерева представляли собой очень плоские, во всех отношениях вполне безобидные «юморески». Я уж было хотел отложить книгу как абсолютно бесполезную, когда наткнулся на слащавую историю о родительском счастье, о счастье матери. Речь шла о маленькой, очень живой, очень белокурой, златовласой, солнечноволосой девочке; текст кишел словами «белокурый», «солнце», «солнечное существо». У малышки было особое отношение к солнечным лучам, и звали ее Вивипуци. Откуда такое редкое имя? Автор сам задался этим вопросом. Может быть, три «и» прозвучали для него особенно светло, может быть, начало напомнило по звучанию слово «vivo», «живо», или что-нибудь еще в этом новообразованном слове казалось ему столь поэтичным и жизнеутверждающим, – как бы то ни было, он ответил себе сам: «Выдумано? Нет, оно родилось само собой – высветилось» [149].

Возвращая книжку, я спросил работницу, какая из историй ей больше всего понравилась. Она ответила, что хороши все, но самая лучшая – про Вивипуци.

«Знать бы только, откуда этот писатель взял всю эту игру с солнцем?» Вопрос сорвался у меня с языка помимо воли, я тут же пожалел о нем, ибо откуда было знать этой далекой от литературы женщине? Я только повергал ее в смущение. Но как ни удивительно, она ответила тут же и очень уверенно «Откуда? Да он просто вспомнил sonny boy, солнечного мальчика!»

Вот уж, как говорится, vox populi. Разумеется, я не мог организовать опрос общественного мнения, но интуиция мне подсказывала, да я и сейчас в этом уверен, что фильм о sonny boy (мало кто сразу поймет, что sonny означает по-английски «сынок» и к солнцу не имеет ровным счетом никакого отношения), – что этот американский фильм столь же способствовал повальному увлечению эпитетом «солнечный», как и культ древних германцев.

XXIII

Если двое делают одно и то же…

Я хорошо помню тот момент и то слово, которые – не знаю, как выразиться, – расширили или сузили мой филологический интерес от области литературной до чисто языковой. Литературный контекст какого-либо текста вдруг утратил всю свою важность, исчез, внимание сосредоточилось на отдельном слове, отдельной словесной форме. Ведь за каждом конкретным словом встает мышление целой эпохи, общее мышление, в которое встроена мысль индивида, то, что влияет на него, а может быть и руководит им. Надо сказать, что отдельное слово, отдельное выражение могут в зависимости от контекста, в котором они встречаются, иметь совершенно различные значения, вплоть до противоположных, и тут приходится снова возвращаться к литературной сфере, к единству данного текста. Нужно взаимное прояснение, сопоставление отдельного слова со всем целостным документом

Итак, все это произошло, когда Карл Фосслер стал возмущаться выражением «человеческий материал». Материал, утверждал он, – это ведь кожа, кости, внутренности тела животного, говорить о человеческом материале – значит быть привязанным к материи, принижать роль духовного, подлинно человеческого начала в человеке. Я не вполне был согласен в те времена с моим учителем. До [Первой] мировой войны оставалось еще два года, еще ни разу война не являла мне своего ужасающего лика, да и вообще я не верил, что она возможна в границах Европы, а потому в какой-то степени воспринимал службу в армии как довольно безобидную тренировку в смысле спортивной и общефизической подготовки, и когда офицер или военный врач говорили о хорошем или плохом человеческом материале, то я воспринимал это не иначе, как если бы слышал от гражданского врача, что он до обеденного перерыва должен быстренько «закончить» больного или «чикнуть» аппендицит. При этом не затрагивался душевный мир рекрута Майера или больных Мюллера или Шульце, в данный момент все сосредоточивалось в силу профессиональной необходимости исключительно на физической стороне человеческой природы. После войны я был уже более склонен находить в «человеческом материале» неприятное родство с «пушечным мясом», видеть одинаковый цинизм – здесь в сознательном, там – в бессознательном преувеличении телесности. Но и сегодня я не вполне убежден в том, что в осуждаемом обороте заложена жестокость. Почему нельзя при самом чистейшем идеализме точно указать буквальную материальную ценность отдельного человека или группы для определенных видов профессии или спорта? По той же логике я не вижу особой бездушности в том, что на официальном языке тюремной администрации заключенным присваивают номера вместо имен: этим они вовсе не отрицаются как люди, а просто рассматриваются только как объекты административного управления, как единицы списочного состава.

Почему же ситуация меняется, почему мы однозначно и без колебаний квалифицируем как грубость заявление надзирательницы концлагеря Бельзен перед военным судом, что такого-то числа в ее распоряжении было шестнадцать «штук» заключенных? В первых случаях речь идет о профессиональном отстранении от личности, об абстракции, во втором («штуки») – о превращении людей в вещи. Это то же самое превращение людей в вещи, что выражается официальным термином «утилизация кадавров», в его распространении на человеческие трупы: из умерщвленных в концлагере делают удобрение, причем терминология та же, что и при переработке кадавров животных.

С большей преднамеренностью, продиктованной ожесточением и ненавистью, за которыми стоит зарождающееся отчаяние от бессилия, выражается это превращение людей в вещи в стереотипной фразе военной сводки, прежде всего в 1944 г. Здесь постоянно подчеркивается, что с бандами расправляются беспощадно; особенно по поводу постоянно нараставшего Сопротивления французских партизан в какой-то период регулярно сообщалось: столько-то было уничтожено. Глагол «уничтожать» говорит о ярости по отношению к противнику, который здесь все же рассматривается еще и как ненавистный враг, как личность. Но затем ежедневно стали писать: столько-то было «ликвидировано». «Ликвидировать», «ликвидный» – это язык коммерции, а будучи иностранным, это слово еще на какой-то градус холоднее и беспристрастнее, чем любые его немецкие аналоги: врач ликвидирует за свои старания определенную сумму [150], предприниматель ликвидирует дело. В первом случае речь идет о пересчете работы врача в денежный эквивалент, во втором – об окончательном прекращении существования, о закрытии того или иного предприятия. Если же ликвидируются люди, их «приканчивают», они перестают существовать как какие-то материальные ценности. Когда на языке концлагерей говорилось, что группа была «направлена на окончательную ликвидацию» [115], это означало, что людей расстреляли или отправили в газовые камеры.

вернуться

148

Центральное издательство нацистской партии, в котором была напечатана и «Моя борьба» Гитлера. Издательство принадлежало вначале Францу Эйеру, а с 1922 г. его возглавил Макс Аманн.

вернуться

149

В оригинале игра слов в слове ersonnen («выдуманный») корень -sonn– (от слова Sinn, «смысл») напоминает слово Sonne («солнце»), от которого автор производит причастие ersonnt – «высолнеченный», т.е. высвеченный.

вернуться

150

То есть выписывает счет на определенную сумму.

вернуться

151

В оригинале слово «Endlosung», которое обычно переводят как «окончательное решение» (например, «еврейского вопроса»); здесь оно переведено как «окончательная ликвидация». В данном абзаце речь идет о трансформации значения слова «ликвидация» – от финансового к «истребительному», кроме того, сам контекст подсказывает, что речь идет не о «решении», а о «ликвидации». Глагол losen (решать; уничтожать, прекращать, отменять) синонимичен глаголу auflosen (разрешать [вопрос]; ликвидировать), а последний – глаголу liquidieren, точно так же синонимичны дериваты этих глаголов – существительные Auflosung (разложение, распад, смерть) и Liquidation. В английском языке финансовое и «истребительное» значения также присутствуют в глаголе liquidate (The New Shorter Oxford English Dictionary. V. 1. Oxford, 1993, p. 1601), но если финансовые смыслы этот словарь возводит к итальянскому глаголу liquidare, то «убийственные» – к русскому глаголу «ликвидировать», только после появления которого с данным значением возникло соответствующее значение (put an end to or get rid of, esp. by violent means; wipe out; kill) и в английском слове liquidate. Нельзя не указать и еще на одну аналогию: в русском языке у глагола «решить» имеется значение «убить» (см. в словаре Даля «Чем мучить, уж лучше решить»)… Вот и получается, что «Endlosung» может означать и «окончательное решение», и «окончательную ликвидацию», т.е. истребление. Это и позволило нацистам использовать слово как эвфемизм.