Приключения Джона Девиса, стр. 51

— Мы ждали этого вопроса, — сказал Константин, — ты судишь о нас точно так, как судил бы всякий другой на твоем месте; так обижаться нам нечем.

И он рассказал мне свою историю, старую, но всегда занимательную, историю людей с гордым, буйным характером, которые, сделавшись жертвою несправедливости, платят людям злом за зло. Константин был майниот; предки его принадлежали к числу тайгетских волков, которых турки не могли ни сделать ручными, ни выгнать из гор и, наконец, оставили в покое. Дмитрий, отец Константина, влюбился в одну молодую гречанку, которой родители переехали в Константинополь. Он последовал за ними, женился и поселился в Пере. Он жил там со своими детьми в богатстве и благополучии, как вдруг в соседнем доме одного турка вспыхнул пожар. Через неделю после того распространились обыкновенные в этих случаях слухи, стали говорить, будто дом подожгли греки, и турецкая чернь, радуясь предлогу, нахлынула ночью в этот квартал и разграбила дома греков. Фортунат и Константин защищались несколько времени, но, видя, что Дмитрий пал, они с некоторыми родственниками захватили сколько могли золота, покинули свой дом и товары и ушли заднею дверью. Им удалось добраться до Мраморного моря, потом до Архипелага, и они сделались пиратами. С тех пор они разъезжали по морю, так же грабили и жгли корабли, как их дома и товары были сожжены и разграблены, и в отмщение за смерть Дмитрия умерщвляли всех турок, которые попадались им под руку.

— Любопытство твое нам очень понятно, — сказал Фортунат, когда отец его окончил рассказ свой, — но и ты, конечно, понимаешь наше беспокойство. Ранив меня, ты сам, как Ахилл, вылечил мою рану. Ты нам теперь брат; а мы для тебя все еще пираты, разбойники. Нам нечего бояться своих земляков-греков: в душе они все желают нам добра; нечего бояться и турок: их корабли никогда не нагонят наших фелук, как филины — ласточек, а в нашей крепости они нас атаковать не посмеют. Но ты, Джон, принадлежишь к народу могущественному; у ваших кораблей такие же быстрые крылья, как у наших самых легких судов. Обида, сделанная одному англичанину, считается у вас оскорблением для всего вашего народа, и король ваш никогда не оставит ее без наказания. Ты не будешь иметь причины жаловаться на нас; поклянись же нам, Джон, что ты никогда не откроешь нашего убежища, в которое мы введем тебя. Мы не требуем твоей дружбы: ты не захочешь быть другом пиратов, но мы просим тебя не выдавать нас; этим ты обязан всякому, кто введет тебя в свой дом, в свое семейство. Если ты не дашь нам этого обещания, мы останемся здесь, пока я не оправлюсь, а потом мы исполним свое обещание, отпустим тебя. Мы дадим тебе золота и драгоценных каменьев, сколько ты потребуешь; у нас их здесь столько, — прибавил Фортунат, толкнув ногою сундук, — что было чем заплатить самому Эскулапу. Потом ты можешь ехать, куда тебе угодно, можешь жаловаться своим консулам, и, может быть, мы когда-нибудь снова сойдемся с оружием в руках. Или, если хочешь (он снял с шеи четки и положил их на стол), поклянись мне на этих четках, которые дал моему деду константинопольский патриарх, что ты не станешь жаловаться, не донесешь на нас, то мы сегодня же снимемся с якоря; завтра ты наш друг, наш гость, наш брат; наш дом будет твоим домом, и мы ничего не станем скрывать от тебя.

— Разве ты не знаешь, — отвечал я, — что я теперь такой же изгнанник, как ты, и, вместо того, чтобы искать покровительства своей нации, должен скрываться, чтобы избегнуть мести законов?.. Ты говоришь мне о награде?.. Посмотри, — сказал я, раскрывая пояс, наполненный золотом и векселями, которого я никогда не скидал, — ты видишь, что мне награда не нужна. Я происхожу из богатой и знатной фамилии: здесь столько денег, сколько дохода у богатейшего из ваших примасов, а мне стоит только написать к отцу, и он пришлет вдвое против этого. Но мне надобно исполнить один священный долг, ехать самому объявить матери и сестре Апостоли об его смерти, отдать одной его волосы, а другой кольцо. Обещай мне, что вы отпустите меня, когда я захочу исполнить этот священный долг: тогда я дам клятву, которой ты требуешь.

Фортунат посмотрел на отца своего, и тот кивнул ему головою в знак согласия. Тогда он взял четки, прочел про себя молитву, поцеловал их, встал и, протянув над четками руку, сказал:

— Клянусь за себя и за отца моего и призываю Пресвятую Богородицу в свидетельницы моей клятвы, что, как скоро ты захочешь уехать от нас, мы тебя отпустим и доставим тебе средства отправиться в Смирну или куда тебе угодно.

Потом я встал.

— А я клянусь тебе могилою Апостоли, брата, который нас сделал братьями, что я не скажу ни слова, которое бы могло повредить вам, не открою вашей тайны до тех пор, пока вам нечего уже будет бояться или пока вы сами не снимете с меня этого обещания.

— Хорошо, — сказал Фортунат, протянув ко мне руку. — Ты слышал, батюшка, так вели же готовиться в путь; тебе, верно, как и мне, хочется поскорее обнять тех, которые ждут нас, успокоить тех, которые не знают, что сталось с нами, и за нас молятся.

Константин отдал приказ на греческом языке, и через несколько минут по движению фелуки я заметил, что мы уже идем.

На другой день утром, когда я проснулся и вышел на палубу, мы шли на парусах и на веслах к большому острову, который протягивал к нам, как руки, два свои длинные мыса, образующие порт. За портом виднелась гора, которая показалась мне ярдов в шестьсот вышиною. Матросы работали с необычайным усердием и весело распевали, а между тем народ, завидев судно, начал собираться в порте и отвечал криками на песни наших гребцов. Ясно было видно, что наше возвращение — праздник для всего острова.

Фортунат был еще очень слаб и бледен, однако же вышел на палубу, и оба они с отцом явились в самых богатых своих платьях. Наконец мы вошли в порт и бросили якорь перед прекрасным домом, построенным на склоне горы, посреди тутовой рощи. В эту минуту женская рука просунулась сквозь решетку одного окна и начала махать платком, вышитым золотом. Фортунат и Константин отвечали на это приветствие выстрелами из своих пистолетов: то был знак благополучного возвращения. Радостные крики усилились, и мы вышли на берег посреди всеобщих восклицаний.

XXV

Дом Константина, как мы уже говорили, стоял одиноко посреди рощи маслин, терновых и лимонных деревьев, на северо-западном склоне горы Святого Илии. С площади, на которой он был выстроен, видны не только порт и деревня, расположенная полукружием, но и море, от Эгины до Негропонта. Перед северным фасадом, в восьмидесяти верстах, цепь парнасская, за которою прячутся Афины, оканчивается у мыса Сунион. К дверям дома вела тропинка, которую очень легко было защищать и которая круто шла за домом до самой вершины гор. Там, как орлиное гнездо, возвышалась крепостца, совершенно неприступная, в которой можно было, в случае опасности, укрываться; в обыкновенное время там были только часовые, которые с этого возвышенного места могли видеть верст на шестьдесят в море малейшую лодку, приближающуюся к берегу. В доме Константина, как во всех домах, принадлежащих людям зажиточным, был передний двор, окруженный высокими стенами, нижний этаж, а над ним балкон, который шел во всю длину второго этажа: потом другой, внутренний двор, куда можно пройти только по лестнице, ключ от которой всегда был у хозяина: там стоял павильон, окна которого были на турецкий манер заделаны решетками из камыша. Камыш, оставаясь долго на воздухе, принял розовый цвет, который прекрасно согласовался с блестящим белым цветом каменных стен. Наконец, за этим таинственными павильоном был большой сад, окруженный высокими стенами так, что снаружи никто не мог видеть гуляющих в саду.

Нижний этаж составлял собственно один огромный портик; там помещались люди Константина, которые одевались, как майнотские клефты. Они жили тут совершенно как в лагере: днем играли, ночью спали. Стены и столбы, поддерживающие свод, были увешаны ятаганами с серебряною насечкою, пистолетами с богатыми прикладами и длинными ружьями с перламутром и кораллами. Воинственная передняя придавала могуществу Константина дикое величие, напоминавшее феодальную пышность баронов пятнадцатого столетия. Эти люди встретили своего начальника не как лакеи господина, а как солдаты командира, в покорности их заметно было нечто добровольное и независимое: это было не рабство, а преданность.