Красный сфинкс, стр. 71

— Двадцать тысяч ливров! воскликнул толстяк. — Дьявол!

— Вы хотите назвать большую сумму, полагая, что этого окажется недостаточно для великой королевы, господин Партичелли?

— Д’Эмери, д’Эмери, д’Эмери! — повторял тот в отчаянии. — Я чрезвычайно счастлив быть полезным ее величеству, но, во имя неба, зовите меня д’Эмери.

— Да, правда, — сказала г-жа де Фаржи, — Партичелли — это имя повешенного.

— Благодарю, господин д’Эмери, — сказала королева, — вы действительно оказали мне большую услугу.

— Это я обязан вашему величеству; однако я буду вам весьма признателен, если вы попросите госпожу де Фаржи, которая все время ошибается, не называть меня больше Партичелли.

— Договорились, господин д’Эмери, договорились; однако скажите господину Лопесу, что королева может взять у него драгоценностей на двадцать тысяч ливров, и что он будет иметь дело только с вами.

— Сию минуту; но мы условились, не правда ли: больше не будет никаких Партичелли?

— Не будет, господин д’Эмери! Не будет, господин д’Эмери! Не будет, господин д’Эмери! — отвечала г-жа де Фаржи, сопровождая этого «повешенного» к Лопесу.

Тем временем королева и испанский посол обменялись быстрыми взглядами и незаметно подошли ближе друг к другу Граф де Море, опершись о колонну, смотрел на Изабеллу де Лотрек; та делала вид, будто играет с карлицей и разговаривает с г-жой Белье, но следует сказать, что, чувствуя на себе огненный взгляд Антуана де Бурбона, она была далека и от игры и от разговора. Госпожа де Фаржи следила за тем, чтобы королеве был открыт кредит именно на двадцать тысяч ливров; д’Эмери и Лопес обсуждали условия этого кредита — в общем, каждый был занят своими делами и никто не думал о делах посла и королевы, а те, постепенно подходя друг к другу все ближе, в конце концов оказались рядом.

После краткого обмена вежливыми фразами разговор сразу перешел к интересным темам.

— Ваше величество получили письмо от дона Гонсалеса?

— Да, через графа де Море.

— Вы прочли не только строки видимые, написанные губернатором Милана…

— … но и строки невидимые, написанные моим братом.

— И ваше величество обдумали данный вам совет?

Королева, покраснев, опустила глаза.

— Мадам, — сказал посол, — существует государственная необходимость — перед ней склоняются самые высокие головы и смиряются самые суровые добродетели. Если король умрет…

— Избави нас Боже от такого несчастья, сударь!

— И все-таки, если король умрет, что будет с Вами?

— Это решит Господь.

— Не надо все оставлять на Господнее решение, мадам. Вы сколько-нибудь верите слову Месье?

— Ничуть: это негодяй!

— Вас отошлют обратно в Испанию или заточат в какой-нибудь французский монастырь.

— Я не скрываю от себя, что меня может ждать такая участь.

— Рассчитываете ли вы на какую-либо поддержку свекрови?

— Ни в малейшей степени: она делает вид, что любит меня, а в глубине души ненавидит.

— Вот видите; тогда как если ваше величество будет беременной к моменту смерти короля, все склонятся к ногам регентши.

— Я это знаю, сударь.

— И что же?

Королева вздохнула.

— Я никого не люблю, — прошептала она.

— Вы хотите сказать, что все еще любите кого-то, кого, к сожалению, любить бесполезно.

Анна Австрийская отерла слезу.

— Лопес смотрит на нас, мадам, — сказал посол. — Я не так доверяю этому Лопесу, как вы. Расстанемся, но прежде дайте мне одно обещание.

— Какое, сударь?

— Я прошу об этом от имени вашего августейшего брата, во имя покоя Франции и Испании.

— Что я должна пообещать вам, сударь?

— Что в серьезных обстоятельствах, предвидимых нами, вы закроете глаза и будете слушаться госпожу де Фаржи.

— Королева обещает вам это, сударь, — сказала г-жа де Фаржи, вставая между королевой и послом, — а я беру на себя обязательство от имени ее величества.

Затем она тихонько добавила:

— Лопес на вас смотрит, а гранильщик вас слушает.

— Сударыня, — громко сказала королева, — скоро два часа пополудни, надо возвращаться в Лувр: пора обедать и, главное, надо узнать о самочувствии бедного господина Барада!

IV. СОВЕТЫ Л’АНЖЕЛИ

Король Людовик XIII вначале, как мы видели, был оскорблен дерзостью своего фаворита, который вырвал у него из рук флакон с померанцевой водой, предложенный ем чтобы он подушился, и бросил его на пол; но едва он увидел, что из раны, нанесенной г-ном де Бассомпьером, течет драгоценная кровь его любимца, как весь его гнев обратился в страдание; он опрометью бросился к пажу, вытащил у него из плеча застрявшую там шпиговальную иглу и, несмотря на сопротивление Барада, сопротивление, порожденное не почтением, а страхом, — хотел, ссылаясь на свои познания в медицине, сам перевязать ему рану.

Но доброта Людовика XIII по отношению к своему фавориту — доброта или скорее слабость, напоминавшая ту, что испытывал Генрих III к своим миньонам, — превратила Барада в испорченного ребенка.

Он отталкивал короля, отталкивал всех, заявляя, что не забудет нанесенного ему оскорбления и участия, какое принял король в этом оскорблении; он будет удовлетворен лишь в том случае, если маршала де Бассомпьера посадят в Бастилию либо король разрешит публичную дуэль вроде той, что прославила царствование Генриха II и окончилась смертью де Ла Шатеньре.

Король пытался его успокоить; однако Барада простил бы удар шпагой — более того, удар шпагой, полученный от маршала де Бассомпьера, вызвал бы у него известную гордость, — но он не мог простить удара шпиговальной иглой. Все было бесполезно, ультиматум раненого оставался прежним: дуэль по закону в присутствии короля и всего двора либо заточение маршала в Бастилию.

С этим Барада удалился в свою комнату не менее величественно, чем Ахилл в свой шатер, после того как Агамемнон отказался вернуть ему прекрасную Брисеиду.

Это происшествие вызвало некоторое замешательство у шпиговальщиков и даже у тех, кто не шпиговал. Герцог де Гиз и герцог Ангулемский первыми решили, что они лишние в этой семейной сцене; надев шляпы, они направились к двери и вышли вместе.

Когда они переступили порог и дверь за ними затворилась, герцог де Гиз остановился и, глядя на герцога Ангулемского, спросил:

— Ну, что вы об этом скажете?

Герцог пожал плечами:

— Скажу, что мой бедный, столь оклеветанный король Генрих Третий, в конечном счете, не был в таком отчаянии из-за смерти Келюса, Шомберга и Можирона, как наш добрый король Людовик Тринадцатый из-за царапины господина Барада.

— Возможно ли, чтобы сын так мало походил на отца, — пробормотал герцог де Гиз, покосившись на дверь, словно хотел сквозь нее увидеть, что происходит в комнате, откуда они вышли. — должен по чести признаться, что мне больше нравился король Генрих Четвертый, хоть в глубине души он и остался гугенотом.

— Ну, вы так говорите, потому что Генрих Четвертый умер; при жизни вы его терпеть не могли.

— Он причинил достаточно зла нашей семье, и нам не с чего быть в числе его лучших друзей.

— Это я допускаю, — сказал герцог Ангулемский, — но чего я не могу допустить, так это непременного сходства, какое вы пытаетесь найти между детьми и мужьями их матерей; знаете ли вы, что далеко не всем дано им наслаждаться? Да начнем хотя бы с вас, дорогой мой герцог, — и герцог Ангулемский ласково оперся об руку собеседника, ставя ногу на ступеньку лестницы, — если начать с вас, то я, имевший честь знать мужа вашей матушки и имеющий счастье знать вас, отважусь сказать разумеется, без малейшего злословия, — что между вами и ним нет ни малейшего сходства.

— Дорогой герцог, дорогой герцог! — пробормотал г-н де Гиз, не зная, а вернее, слишком хорошо зная, куда может завести его такой насмешливый собеседник, как герцог Ангулемский, если он будет продолжать.

— Нет, нет, — настаивал тот с добродушным видом; он так превосходно умел его на себя напускать, что никогда нельзя было понять, насмехается он или говорит серьезно, — ни малейшего, и это видно, черт побери! Мы все, исключая вас, помним вашего бедного покойного отца. Он был высок ростом — вы нет; у него был орлиный нос — у вас курносый; у него были черные глаза — у вас серые.