Красный сфинкс, стр. 108

— Короли — священные особы, господин кардинал, — ответил Людовик XIII с тем необыкновенным преклонением перед монархией, которому предстояло при Людовике XIV дойти до идолопоклонства, — и горе тем, кто проникнет в их тайны.

— Так вот, государь, есть еще один человек, кроме меня и вас, знающий эту тайну.

Король устремил на кардинала недвусмысленный взгляд. Заключенный в нем вопрос был выразительнее слов.

— Как вы, возможно, слышали, продолжал Ришелье, — на эшафоте Равальяк заявил, что сделает признание.

— Да, — бледнея, подтвердил Людовик XIII.

— Возможно, вы слышали также, что секретарь суда подошел к нему и под диктовку осужденного, уже наполовину искалеченного, записал имена истинных виновников?

— Да, — сказал Людовик XIII, — на листке, отделенном от протокола казни.

И кардиналу показалось, что король побледнел еще сильнее.

— Наконец, вы, вероятно, слышали, что этот листок оказался в руках докладчика Жоли де Флёри и тот его заботливо хранил?

— Да, я слышал обо всем этом, господин кардинал, но дальше, дальше.

— Так вот, я хотел получить этот листок у детей докладчика Жоли де Флёри.

— А зачем вы хотели получить этот листок?

— Хотел отдать вашему величеству, чтобы вы его уничтожили.

— И оказалось?..

— И оказалось, государь, что этот листок уже не находится у детей господина Жоли де Флёри. Однажды двое неизвестных — молодой человек шестнадцати лет и мужчина двадцати шести — явились к докладчику, представившись, сумели уговорить его отдать им этот драгоценный листок и увезли его с собой.

— И вы, ваше высокопреосвященство, кому ведомо все, не смогли узнать, кто были эти двое? — спросил король.

— Нет, государь, — ответил кардинал.

— Ну, так я вам это скажу — сказал король, лихорадочно схватив руку кардинала. — Старшим из них был господин де Люинь, младшим я.

— Вы, государь?! — воскликнул кардинал, попятившись в изумлении.

— И этот протокол, — сказал король, расстегнув камзол и доставая из внутреннего кармана пожелтевшую помятую бумагу, — этот протокол, продиктованный Равальяком на эшафоте, это роковой листок, запечатлевший имена виновных, — вот он.

— О, государь, государь! — сказал Ришелье, поняв по бледности короля все, что тот должен был вынести во время этой сцены. — Простите мне все, что я сейчас сказал вам. Я полагал, что вы этого не знаете.

— А чему вы приписывали мою печаль, мое уединение, мой траур? Разве в обычае французских королей одеваться, как я? У нас, государей, для траура по отцу, матери, брату, сестре, родственнику, другому королю принят фиолетовый цвет; но у всех людей, королей и подданных, цвет траура, к счастью, — черный.

— Государь, — сказал кардинал, — не стоит хранить эту бумагу, сожгите ее.

— Ну, нет, сударь; я слаб, но, по счастью, я себя знаю. Моя мать есть моя мать; время от времени она, в конечном счете, вновь приобретает власть надо мной, и когда я чувствую, что эта власть заставляет меня свернуть с прямого пути и толкает на что-то несправедливое, я смотрю на эту бумагу и она возвращает мне силы. Господин кардинал, — продолжал король мрачным, но решительным голосом, — сохраните эту бумагу как договор между нами; в тот день, когда я должен буду порвать с моей матерью, удалить ее от себя, выслать из Парижа, изгнать из Франции, вы с этой бумагой в руках потребуете от меня все, что захотите.

Кардинал колебался.

— Берите, — сказал король, — берите; я так хочу.

Кардинал, поклонившись, взял бумагу.

— Поскольку таково желание вашего величества, — сказал он.

— А сейчас не ставьте мне больше условий, господин кардинал; мы — Франция и я — вновь отдаем себя в ваши руки.

Кардинал взял руки короля, преклонив колено, поцеловал их и сказал:

— Государь, в обмен на это мгновение ваше величество, надеюсь, не откажется принять мою преданность на всю жизнь.

— Я на нее рассчитываю, сударь, — ответил король с тем величественным видом, какой он умел принимать в нужные моменты. — А теперь, дорогой кардинал, — добавил он, — забудем все, что произошло, пренебрежем всеми этими гнусными интригами моей матери, моего брата и королевы; будем отныне заниматься лишь славой нашего оружия и величием Франции!

XXI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРДИНАЛ ПЛАТИТ ПО СЧЕТАМ КОРОЛЯ

На следующий день в два часа пополудни король Людовик XIII, сидя в большом кресле, поставив меж ног трость и надев на нее свою черную шляпу с черными перьями, немного менее хмурый и немного менее бледный, чем обычно, смотрел на кардинала де Ришелье, работающего за своим бюро.

Они находились в том самом кабинете на Королевской площади, где, как мы видели, король за три дня своего царствования провел столь скверные часы.

Кардинал писал; король ждал.

Кардинал поднял голову.

— Государь, — сказал он, — я написал в Испанию, в Мантую, в Венецию, в Рим и имел честь показать вашему величеству эти письма; вы их одобрили. Сейчас я, опять-таки по приказанию вашего величества, закончил письмо к вашему кузену королю Швеции. Составить этот ответ было труднее остальных: его величество король Густав Адольф, слишком удаленный от нас, плохо оценивает людей, хотя хорошо судит о событиях, доверяясь своему уму, а не общему мнению.

— Читайте, читайте, господин кардинал, — сказал Людовик XIII. — Я прекрасно помню, что говорилось в письме моего кузена Густава.

Кардинал, поклонившись, прочел:

«Государь,

непринужденность, с коей Ваше Величество соблаговолили мне написать, — большая честь для меня; в то же время подобная непринужденность с моей стороны, даже разрешенная Вашим Величеством, была бы одновременно недостатком уважения и забвением скромности, к какой меня обязывают невысокое мнение о себе и звание князя Церкви, которым Вы соблаговолили меня почтить.

Нет, государь, я не великий человек! Нет, государь, я не гениальный человек! Но я, как Вам угодно было заметить, честный человек. Именно с этой точки зрения королю, моему повелителю, угодно оценивать меня, ибо в вопросах, где необходимо проявление гения и величия, ему требуется обратиться лишь к себе самому. Поэтому я могу вести переговоры непосредственно, как желает Ваше Величество, но лишь как простой министр французского короля.

Да, государь, я уверен в моем короле, уверен сегодня больше чем когда-либо, ибо он только что, оставив меня у власти вопреки мнению королевы Марии Медичи, своей матери, мнению королевы Анны, своей супруги, мнению монсеньера Гастона, своего брата, дал мне новое доказательство того, что если его сердце уступает порой прекрасным чувствам сыновней почтительности, братской дружбы и супружеской нежности, составляющим счастье и славу других людей, — чувствам, кои Господь вложил в сердца всех, кто честен и рожден с хорошими задатками, — то государственные соображения немедленно вносят поправки в эти благородные порывы души, которым короли порой вынуждены противостоять, предписывая себе суровую и непреклонную добродетель, что ставит благо подданных и нужды государства даже выше законов природы.

Одно из больших несчастий королевской власти, государь, заключается в том, что Господь поставил своих земных представителей слишком высоко, и короли, не имея возможности завести друзей, заводят фаворитов. Но Вы могли видеть, что мой повелитель, получивший прекрасное прозвание Справедливого, не только не поддается влиянию фаворитов, но — и названный Вами господин де Шале тому доказательство — даже отдает их в руки правосудия, если им вменяется преступное вмешательство в государственные дела. У моего повелителя слишком проницательный взгляд и слишком твердая рука, чтобы какая-нибудь интрига, сколь бы хитро она ни была задумана и сколь бы могущественны ни были те, что ее осуществляют, смогла свергнуть человека, посвятившего ум своему королю, а сердце — Франции. Может быть, однажды я откажусь от власти, но могу заверить, что не паду.