Бог располагает!, стр. 112

Из этого следует, что, спасая ее, я действовал к собственной выгоде, так что никакой благодарностью она мне не обязана.

И в то же самое время ее рассудок понемногу, день ото дня, начал к ней возвращаться.

До нее стало доходить, что не в таком уж она аду, а я если и дьявол, то, по крайней мере, дьявол добродушный.

Привыкнув называть меня своим братом, она стала питать ко мне сестринскую дружбу.

А уж как я-то был счастлив! Жизнь пошла у нас — лучше некуда: мы бродили по улицам, дышали свежим воздухом, она пела, я плясал на канате… эх, что и говорить!

Но моя питомица, по мере того как разум у нее прояснялся, начала припоминать все предрассудки воспитания, что обычно вбивают в голову юным особам. Теперь она находила, что девушке не совсем прилично петь на перекрестках и таскаться по кабачкам. Ее стали приводить в смущение взгляды и замечания толпы неотесанных зевак.

Однако она еще колебалась, не решаясь порвать с этой жизнью, которой стыдилась.

В ней открылась склонность, какой она в себе не подозревала: настоящая страсть к музыке. Вложить всю душу в свое пение, как я — в свои прыжки, заставить сердце толпы трепетать от чувств, что жили в ее собственном сердце, — вот наслаждение, и она не могла от него отказаться. Потому как, видите ли, Гретхен, мы, артисты, ненавидим публику, отзываемся о ней дурно, браним вовсю, а все же нуждаемся в ней, вроде как вы в ваших козах. Наши зрители — они как бы наше стадо.

Так вот она и терзалась нерешительностью: с одной стороны — представления благовоспитанной девицы, с другой — пробудившийся инстинкт актрисы, когда по счастливейшей случайности директор театра, проходя мимо, остановился, пораженный ее пением, и предложил ей ангажемент.

С этой минуты всем сомнениям пришел конец. Речь больше не шла о том, чтобы болтаться по улицам, развлекая простонародье. Теперь ее ждал успех, обожание ценителей, слава, достойная ее гения.

Так и вышло, что она сделалась великой певицей, а это в своем роде уж никак не хуже, чем быть великосветской дамой.

Вот теперь, Гретхен, я сказал все, что должен был сказать.

Гретхен подняла на Христиану глаза, полные слез, но в них играл хмель восторга.

— Сударыня! Это вы! Живая! — сдавленным голосом пробормотала она.

Других слов она не смогла найти.

— Обними же меня, моя бедная Гретхен, — сказала Христиана.

Гретхен вскочила и бросилась на шею Христиане.

— Живая! — повторила она. — Но Господь свидетель: для меня вы никогда не умирали.

— Я знаю, — сказала Христиана.

С минуту они простояли, обнявшись, так крепко сжимая друг друга в объятиях, что каждая слышала, как стучит сердце другой.

— А я как же? — вмешался Гамба, забытый в своем уголке.

— Бедный Гамба заслуживает кое-какой награды, — сказала Христиана.

— Я заслуживаю благодарности мадемуазель Гретхен, потому как сохранил ей ту, которую она так любит.

— Ох, да, конечно, — сказала Гретхен.

И она бросилась в объятия Гамбы, и тот от счастья даже прослезился.

— О нас с Гамбой мы еще успеем потолковать, — сказала Гретхен, взглядом выразив цыгану все свое понимание и нежность. — Но сначала займемся вами, моя милая госпожа. Как вы сюда попали? А господин граф фон Эбербах знает, что вы живы?

— Знает, ведь он и прислал меня сюда.

— Для чего?

— Я приехала за его женой.

— Его жена! — пробормотала Гретхен, чья радость вдруг померкла при этой убийственной мысли. — О Боже правый! Но я думала об этом! Ах, если бы вы знали! Это ужасно!

— О чем ты? — спросила Христиана. — При Гамбе можешь говорить без опаски. Да, наше положение и в самом деле довольно мучительно. Ты хочешь сказать: ужасно, что Фредерика — жена моего мужа?

— Если бы только это! — простонала пастушка в страшном смятении.

— Да что же может быть еще? Говори!

— Фредерика…

— Ну?

— Это ваша дочь!

— Моя дочь?! Но ведь моя дочь умерла, Гретхен!

— Нет, она жива. Я подкинула ее Самуилу. Она спаслась на погибель нам всем, всем нашим душам!

— Моя дочь! — закричала Христиана. — Я хочу видеть мою дочь!

LV

МАТЬ И ДОЧЬ

Первым возгласом пораженной Христианы было: «Я хочу видеть мою дочь!» А ее первым движением — сейчас же со всех ног бежать к замку.

Гретхен устремилась за ней.

Гамба последовал за Гретхен.

Христиану охватило невыразимое волнение. Дитя, которого она даже не видела, считала мертвым, умершим чуть ли не прежде чем родиться, это дитя было живым!

Значит, все то время, когда она считала себя одинокой в целом свете, когда она пела на подмостках театров, влача за собой из города в город сквозь толпы почитателей свое безмерное одиночество, когда она отдавала свою душу всем, не находя никого, кому могла бы посвятить свою жизнь, — все это время у нее была дочь!

Она, ставшая певицей из-за того, что утратила право быть женой, удостоилась счастья материнства!

И как же она обрела эту дочь? В каких кошмарных обстоятельствах! Ее дочь была женой ее же мужа!

Ах, все равно! Она не остановилась и продолжала бежать к замку.

Но внезапно она замедлила шаги: Христиану настигла способная остановить ее мысль.

Что она скажет Фредерике? Возможно ли так и объявить ей: «Я твоя мать!»? Таким образом Фредерика не замедлит сообразить, что Олимпия на самом деле Христиана, графиня фон Эбербах, а следовательно, ей придется понять, что она вышла замуж за женатого человека и, что еще ужаснее, за того, кто мог быть ее отцом.

А потом Фредерика примется жадно расспрашивать свою нежданно обретенную родительницу. Надо ли позволять ей все узнать о прошлом, объяснять, по вине каких преступлений и невзгод ее матери пришлось пережить столь жестокие перемены; можно ли пугать эту чистую девственную душу рассказом о чудовищных подлостях Самуила Гельба? Допустимо ли заставить ее выслушать такую ужасную повесть, которую придется заключить убийственной фразой: «Это исчадие ада, быть может, твой отец!»?

То самое ужасающее сомнение, что когда-то сломило ее, побудив броситься в Адскую Бездну! Неужели она теперь свалит такую тяжесть на хрупкие плечи своего ребенка, запятнает столь черными мыслями ее святое неведение?

В этой дьявольской мешанине злодейств и несчастий, поломавшей столько жизней, разлучившей тех, кто был создан, чтобы любить друг друга, Провидение, неуклонно следуя своему промыслу, подобно реке, хрустальные струи которой протачивают насквозь скалы, своими грубыми нагромождениями преграждающие ей путь, в милости своей уберегло невинную Фредерику.

Воспитанная Самуилом, вышедшая замуж за Юлиуса, любящая Лотарио, она ангельски чиста: ни пятнышка, ни тени, ни малейшего следа порока не отыщешь на ее сияющем, очаровательном лице. Так неужели она, Христиана, явится затем, чтобы открыть перед ней бездны зла, до сей поры известного ей лишь по имени? По меньшей мере, странная прихоть судьбы: Фредерику, на чью чистоту не посягнули ни возлюбленный, ни муж, ни это чудовище, не пощадит ее родная мать!

— Вы задумались, сударыня, — подойдя к ней, шепнула Гретхен. — И вы страдаете.

— Нет, я уже приняла решение, — сказала Христиана, отвечая скорее собственным мыслям, чем Гретхен. — Фредерике не надо говорить ничего.

И она твердым шагом направилась к замку.

А между тем каково это: обрести свою дочь, найти ее семнадцатилетней, уже совсем взрослой, прекрасной и невинной, со взглядом, исполненным сияния, и сердцем, напоенным нежностью, чувствовать, как с уст сами рвутся слова: «Дочь моя!» — и запереть уста на замок? Что делать, если руки сами раскрываются в жажде обнять, прижать к груди живую мечту, а надо сложить их? Разве такое насилие над собой не выше человеческих возможностей? Сумеет ли Христиана сдержать себя? Даже если уста не промолвят ни слова, разве ее движения, ее взгляд, ее слезы не выскажут всего сами?

Ну, она все-таки попытается…

Подойдя к воротам замка, она остановилась и повернулась к Гретхен и Гамбе.