Неугомонный, стр. 25

— Коль скоро в ваших беседах постоянно преобладала политика, — сказал Валландер, — то каков же тогда мог быть вывод, о котором он говорил? Раньше бывало, чтобы он делал выводы, которые приводили его в веселое расположение духа?

— Да нет, насколько я помню. Но мы были знакомы почти пятьдесят лет. Многое, конечно, стерлось из памяти.

— А как вы познакомились?

— Обыкновенно. Как происходят все важные знакомства. Волею великого и удивительного случая.

Когда Аткинс стал рассказывать о своей первой встрече с Хоканом фон Энке, пошел дождь. Аткинс умел рассказывать куда увлекательнее, чем тот, с кем Валландер беседовал в комнате без окон банкетного ресторана. Хотя, возможно, все дело в языке, подумал Валландер, я привык думать, что рассказы по-английски ярче или многозначительнее тех, какие я слышу на родном языке.

— Это было без малого пятьдесят лет назад, точнее в августе шестьдесят первого года, — негромко начал Аткинс. — И в таком месте, где, пожалуй, менее всего могут встретиться два молодых морских офицера. Я приехал в Европу вместе с отцом, армейским полковником. Он хотел показать мне Берлин, маленькую обособленную цитадель посреди русской зоны. Из Гамбурга мы летели самолетом компании «ПанАм», помню, на борту сплошные военные, почти ни одного гражданского, не считая нескольких священников в черном. Ситуация тогда была напряженная, но по приезде мы хотя бы не увидели противостояния танков Запада и Востока, готовых к схватке, как хищные звери. Однажды вечером неподалеку от Фридрихштрассе мы с папой внезапно угодили в толпу. Прямо перед нами восточногерманские солдаты раскатывали колючую проволоку и возводили барьер из кирпича и цемента. Рядом стоял молодой человек моих лет, в военной форме. Я спросил, откуда он. И услышал в ответ, что он швед. Это был Хокан. Вот так мы познакомились. Стояли там и смотрели, как Берлин разделяют стеной, можно сказать, ампутируют целый мир. Восточногерманский лидер Ульбрихт заявил, что эта мера необходима, чтобы «спасти свободу и заложить основу дальнейшего процветания социалистического государства». Но в тот самый день, когда строили Берлинскую стену, мы видели старую женщину, она плакала. Бедно одетая, на лице глубокий шрам, вместо одного уха, по-видимому, пластмассовый протез, закрепленный под волосами, мы говорили об этом впоследствии, правда без особой уверенности. Но оба видели и на всю жизнь запомнили, как она беспомощным жестом протянула руку к людям, строившим стену. Бедная женщина не была распята на кресте, однако ее протянутая рука стала зн а ком для нас.По-моему, именно в этот миг мы оба всерьез осознали свою задачу — сохранить свободу свободного мира, сделать все, чтобы другие страны не оказались за подобными тюремными стенами. И еще больше мы уверились в этом, когда несколько недель спустя русские возобновили испытания ядерного оружия. К тому времени я вернулся в Гротон, к месту службы, а Хокан поездом уехал обратно в Швецию. Но в кармане у нас лежали адреса, так началась дружба, которая жива до сих пор. Хокану тогда было двадцать восемь, мне только что исполнилось двадцать семь. Сорок семь лет — очень долгий срок.

— Он бывал у вас в Америке?

— Часто. Наверняка раз пятнадцать, а то и больше.

Ответ удивил Валландера. Он-то думал, Хокан фон Энке бывал в США считаные разы. Вроде бы так Линда говорила? Или ему показалось? Во всяком случае, теперь он знает, что ошибался.

— Получается примерно раз в три года, — сказал Валландер.

— Он был большим другом Америки.

— И оставался обычно подолгу?

— Редко меньше трех недель. И непременно с Луизой. Она и моя жена прекрасно ладили. Мы всегда радовались, когда они приезжали.

— Вы, наверно, знаете, что их сын Ханс работает в Копенгагене?

— Я встречаюсь с ним сегодня вечером.

— И вам, разумеется, известно, что он гражданский муж моей дочери?

— Да, известно. С ней я повидаюсь в другой раз. Ханс очень занят. Мы встречаемся у меня в гостинице после десяти. Завтра я лечу в Стокгольм, к Луизе.

Дождь перестал. Низко над крышей, заходя на Стуруп, пролетел самолет. Окна задребезжали.

— Как по-вашему, что произошло? — спросил Валландер. — Вы знали его лучше, чем я.

— Не представляю, — ответил Аткинс. — Мне крайне неприятно так отвечать. Моя натура не терпит сомнений. Но я не могу поверить, что он скрывается добровольно, оставляет в мучительной тревоге жену и сына, а теперь вдобавок и внучку. Я поднимаю белый флаг, хоть и против воли.

Аткинс допил кофе и встал. Пора возвращаться в Копенгаген. Валландер объяснил ему, как проще всего выбраться на магистральное шоссе в сторону Истада и Мальмё. Уже уходя, Аткинс достал из кармана камешек и подал Валландеру:

— Подарок. Когда-то мне довелось слышать, как старый индеец рассказывал об одной традиции своего племени. По-моему, он был из племени кайова. Так вот: если у человека возникает какая-нибудь сложность, он зашивает в одежду камень, лучше тяжелый, и носит его с собой, пока все не уладится. Тогда можно выложить камень и продолжать жизнь налегке. Спрячьте этот камешек в карман. Пусть он лежит там, пока мы не узнаем, что случилось с Хоканом.

Обыкновенный гранит, думал Валландер, махая рукой вслед Аткинсу, который катил вниз по холму. Одновременно вспомнил про камешек с письменного стола в квартире на Гревгатан. Думал о том, что Аткинс рассказал о своей первой встрече с Хоканом фон Энке. Сам Валландер о тех августовских днях 1961-го не помнил ничего. Ему тогда исполнилось тринадцать, и по-настоящему осталось в памяти только буйство гормонов, которое превратило всю его жизнь в сплошные грезы. Грезы о женщинах, воображаемых и реальных.

Валландер принадлежал к поколению, взрослевшему в 1960-е. Но он никогда не участвовал в политических движениях, не ходил в Мальмё на демонстрации, толком не понимал сути вьетнамской войны, не интересовался освободительными движениями в дальних странах, даже не представлял себе, где эти страны расположены. Линда нередко напоминала ему, что он весьма невежествен. От политики он зачастую отмахивался, считая ее этакой высшей силой, которая распоряжалась возможностями полиции поддерживать закон и порядок, и не более того. Конечно, он ходил на выборы и голосовал, но до последней минуты сомневался. Отец его был убежденным социал-демократом, и, как правило, он тоже голосовал за эту партию. Хотя крайне редко с искренней убежденностью.

Встреча с Аткинсом встревожила его. Он искал в себе что-то вроде Берлинской стены, но не нашел. Неужели его жизнь вправду была настолько ограниченна, что происходившие вокруг огромные события, по сути, никак его не затрагивали? Что в жизни волновало его? Разумеется, дети, ступившие на дурную дорожку, но опять же не до такой степени, чтобы он что-то предпринимал. Я всегда прикрывался работой, думал он. Там я порой умел помочь людям, убирая с улиц преступников. Но помимо того? Он посмотрел на поля, где пока ничего не росло, но не нашел того, что искал.

Этим вечером он прибрал свой письменный стол и достал пазл, прошлогодний подарок Линды на день рождения. Картина Дега. Методично рассортировал детальки и сумел выложить нижний левый угол.

И все это время размышлял о судьбе Хокана фон Энке. Хотя главным образом думал все-таки о собственной судьбе.

Продолжал искать несуществующую Берлинскую стену.

10

Однажды под вечер в начале июня Валландеру позвонил старик, которого он вспомнил с большим трудом. Имя вспомнилось сразу, но поначалу он не мог ни с чем его связать. Впрочем, удивляться тут нечему, ведь он не видел этого человека лет десять с лишним, да и вообще встречал его считаные разы.

Последний раз они виделись на похоронах Валландерова отца. Этот человек — его звали Сигфрид Дальберг — жил по соседству с отцом и временами на своем снегоочистителе помогал привести в порядок дорожку к отцовскому дому. В благодарность и оплату он каждый год получал картину. Несколько раз Валландер пробовал объяснить отцу, что, возможно, десяток одинаковых картин на стенах для соседа многовато. Но отец встречал его аргумент мрачным молчанием. После смерти отца и продажи дома Валландер не имел никаких контактов с семейством Дальберг. И вот теперь старик позвонил, причем по делу. Его жена Айна, которую Валландер, пожалуй, видел один-единственный раз, лежит при смерти. У нее рак в последней стадии, сделать ничего нельзя, и она примирилась с судьбой.