Хрупкая душа, стр. 9

Тут дверь отворилась, и я увидел Шарлотту — усталую и бледную, с выбившимися из «хвоста» каштановыми кудрями. Она отчитывала своего конвоира:

— Если я досчитаю до десяти и Амелия не вернется, клянусь…

Господи, как же я люблю твою мать! Когда нужно, мы с ней мыслим совершенно одинаково.

В этот момент она заметила меня и не сдержала слез.

— Шон! — выкрикнула она и бросилась мне в объятия.

Мне бы очень хотелось, чтобы ты познала это чувство, когда недостающая частица тебя наконец находится и ты становишься сильнее, крепче. Для меня этой частицей была и остается Шарлотта. Она совсем малютка, пять футов два дюйма ростом, но под этими крутыми изгибами (которых она вечно стесняется, ведь у Пайпер, поди, четвертый размер!) скрываются мышцы, о которых окружающие и не подозревают. Эти мышцы она накачала, таская мешки с мукой в свою бытность поваром, а после — когда носила всюду тебя и твое снаряжение.

— Ты в порядке, малышка? — пробормотал я, уткнувшись ей в волосы.

От нее пахло яблоками и лосьоном для загара. Она всех нас заставила намазаться им, не успели мы вылететь из аэропорта. «На всякий случай», — сказала она тогда.

Вместо ответа она лишь кивнула, не отлипая от моей груди.

Со стороны двери донесся чей-то вопль, и мы едва успели поднять головы, чтобы увидеть летящую на нас Амелию.

— Я забыла! — рыдала она. — Мамочка, я забыла взять справку! Прости меня! Простите меня, пожалуйста!

— Никто ни в чем не виноват. — Я присел на корточки и смахнул слезинки с ее щек. — Идем отсюда.

Дежурный предложил отвезти нас в больницу на патрульной машине, но я попросил его вызвать такси: пускай лучше помучаются из-за своей дальновидности, чем попытаются ее искупить. Когда такси приехало, наша троица — в ногу, единым семейным фронтом — двинулась к выходу. Я пропустил Амелию и Шарлотту вперед, после чего уселся сам и велел шоферу ехать в больницу. Прикрыв глаза, я опустил голову на мягкий валик сиденья.

— Слава Богу, — сказала твоя мама. — Слава Богу, все закончилось.

Я даже не открыл глаз.

— Это еще не конец, — возразил я. — Кто-то за это поплатится.

Шарлотта

Скажем так: домой мы ехали не в лучшем настроении. Тебе наложили кокситную повязку — одно из самых совершенных пыточных устройств, изобретенных докторами. Гипсовая створка ракушки закрывала тебя от колен до ребер, вынуждая постоянно находиться в полупоклоне: в такой позе кости срастаются быстрее. Ноги тебе приходилось широко расставлять и выворачивать ступнями наружу, чтобы не искривились бедерные суставы. Вот что нам сообщили в больнице:

1. Ты проносишь этот гипс четыре месяца.

2. Затем его разрежут пополам, и ты еще несколько недель просидишь в нем, как устрица в разломанной раковине, тренируя ослабевшие мышцы живота, — и только тогда сможешь снова сидеть прямо.

3. Маленький квадратный вырез на уровне живота позволит твоему желудку свободно расширяться во время приема пищи.

4. Прорезь между ног сделали, чтобы ты могла ходить в туалет.

А вот о чем они умолкали:

1. Ты не сможешь сидеть прямо и как следует лежать.

2. Ты не сможешь лететь обратно в Нью-Гэмпшир в обычном самолетном кресле.

3. Ты даже не сможешь прилечь на заднем сиденье обычной машины.

4. Тебе будет неудобно сидеть в своем инвалидном кресле подолгу.

5. Твоя старая одежда не налезет на гипс.

* * *

Из-за этого всего нам пришлось на какое-то время задержаться во Флориде. Мы взяли напрокат автомобиль-«упиверсал» с трехместным диваном и усадили Амелию сзади. В твоем распоряжении оказался весь средний ряд, который мы устелили купленными в «Уолмарте» одеялами. Там же накупили мужских футболок и трусов: благодаря эластичным поясам их можно было натянуть на гипс и закрепить резинками для волос; лишнюю ткань мы сдвинули набок, и, если не присматриваться, можно было подумать, что ты в простых шортах. Не самый модный наряд, но он хотя бы прикрывал твою оголенную промежность.

И мы отправились в долгий путь домой.

Ты сразу уснула: обезболивающее, которым тебя напичкали в больнице, не успело еще выйти из крови. Амелия попеременно разгадывала детские кроссворды и спрашивала, далеко ли еще ехать. Еду мы покупали навынос, потому что ты не могла сидеть за столом.

Часов через семь Амелия заерзала.

— Помните миссис Грей, которая вечно заставляет нас пис а ть, что интересного произошло на каникулах? Я расскажу, как вы пытались усадить Уиллоу на унитаз.

— Не смей, — сказала я.

— Ну, если я не напишу об этом, сочинение у меня будет совсемкороткое.

— Мы еще можем повеселиться, — заметила я. — Заедем в Мемфис, в Грейсленд… или в Вашингтон…

— Или просто поедем домой и забудем обо всем, — буркнул Шон.

Я украдкой взглянула на него. В темноте зеленый отсвет от приборной панели ложился маской ему на глаза.

— А может, посмотрим Белый дом? — воодушевившись, предложила Амелия.

Я представила, как жарко и влажно сейчас в Вашингтоне. Живо нарисовала картину, как мы тащим тебя на закорках по лестнице, ведущей к Музею космонавтики. За окном черная лента дороги разворачивалась без конца и края, и мы никак за ней не поспевали.

— Папа прав, — сказала я.

Когда мы наконец добрались до дома, вести о случившемся уже распространились по округе. На кухонной стойке меня ожидала записка от Пайпер — список всех наших знакомых, которые принесли нам запеканки. Всю эту снедь Пайпер сложила в холодильник и оценила по пятибалльной шкале: пять — есть незамедлительно, три — вкусней, чем консервированная лапша, один — чревато кишечными инфекциями. Благодаря тебе я давно поняла, что люди предпочитают помогать не личным участием, а домашней выпечкой. Вручаешь блюдо — и всё, дело сделано. И душевных сил не потратил, и совесть чиста. Еда — это валюта взаимовыручки.

У меня постоянно спрашивают, как я, но на самом деле никому это не интересно. Люди смотрят на твои гипсовые повязки — то защитного цвета, то ярко-розового, то флуоресцентного оранжевого. Смотрят, как я разгружаю багажник машины и собираю твои ходунки с резиновыми набалдашниками на концах, чтобы мы могли кое-как проковылять по тротуару, пока их дети качаются на турниках, играют в выбивного и занимаются прочей детской ерундой, от которой твои кости разбились бы вдребезги. Они улыбаются мне, потому что блюдут вежливость и политкорректность, но сами в этот момент думают об одном: «Слава богу! Слава богу, что она, а не я!»

Твой отец говорит, что я несправедлива к ним. Что некоторые люди действительно хотят нам помочь. А я отвечаю: если бы они действительно хотели нам помочь, то не приносили бы запеканки с макаронами. Вместо этого они бы повели Амелию на каток или собирать яблоки в саду, потому что она нигде не бывает. Или почистили бы желоба в нашем доме, которые вечно забиты палой листвой после грозы. А если бы им вздумалось стать настоящими героями, они могли бы позвонить в страховую компанию и часа четыре поспорить об оплате счетов, чтобы мне этого делать не пришлось.

Шон не понимает, что большинство людей, предлагающих помочь, заботятся не о нас, а о себе. И я, если честно, не виню их в этом. Это такое суеверие: если поможешь семье, попавшей в беду… если бросишь щепотку соли через плечо… если не будешь наступать на трещины в тротуаре, то станешь неуязвимым. И тебе, возможно, удастся убедить себя, что с тобой ничего подобного случиться не могло.

Только не подумай, что я жалуюсь. Люди смотрят на меня и думают: «Вот бедняга, родила увечного ребенка». А я, глядя на тебя, вижу девочку, которая к трем годам уже знала наизусть «Богемскую рапсодию» группы Queen. Девочку, которая забирается ко мне в постель во время грозы, но не потому, что боится, а потому что я боюсь. Девочку, чей смех всегда вибрирует в глубинах моего тела, словно камертон. Я никогда не мечтала о здоровом ребенке, ведь тогда этот ребенок не был бы тобой.