Хрупкая душа, стр. 87

— Миссис О’Киф, — ровным голосом сказал адвокат, — я спрашиваю в последний раз. Вы бы сделали аборт?

Я приоткрыла рот, но тут же закрыла его снова.

— Вопросов больше не имею, — сказал он.

Амелия

В тот вечер мы ужинали без тебя. Ты сидела в гостиной с подносом и смотрела по телеку «Джепарди», ногу тебе закрепили на весу. В кухню периодически долетали сигналы неправильных ответов и голос ведущего: «Мне очень жаль, но вы ошиблись». Как будто его действительно волновало, кто там ошибся.

Я сидела между мамой и папой, как туннель между двумя отдельными окружностями. «Амелия, передай, пожалуйста, маме спаржу». «Амелия, налей папе стакан лимонада». Друг с другом они не разговаривали. И не ели — я тоже, в общем-то, не ела.

— Прикиньте, — защебетала я, — на четвертом уроке Джефф Конгрю заказал пиццу прямо в кабинет французского, а учительница даже не заметила.

— Ты собираешься рассказать мне, как сегодня всё прошло? — спросил отец.

Мать опустила глаза.

— Совсем не хочется об этом говорить. Мне хватило того, что надо было это пережить.

Молчание, как гигантское одеяло, накрыло нас всех.

— Пицца была из «Домино», — сказала я.

Отец аккуратно отрезал два кусочка от своей порции цыпленка.

— Ну что же. Не хочешь рассказывать — прочту сам в завтрашней газете. А может, и по новостям в одиннадцать передадут…

Мамина вилка звякнула о тарелку.

— Думаешь, мне легко?

— Думаешь, кому-то из нас легко?

— Как ты мог? — взорвалась мама. — Как ты мог притворяться, будто всё налаживается, а потом… Потом такпоступил?

— Я тем от тебя и отличаюсь, Шарлотта. Тем, что я не играю.

— С пепперони, — провозгласила я.

Оба уставились на меня.

— Что? — спросил отец.

— Не имеет значения, — пробормотала я. Как и я сама.

Ты крикнула из гостиной:

— Мама! Я доела.

И я тоже. Хватит. Я соскребла содержимое тарелки — нетронутый ужин — в мусорное ведро.

— Амелия, ты ничего не забыла? — спросила мама.

Я недоуменно на нее вытаращилась. У меня скопилась тысяча вопросов, но ответов мне слышать не хотелось.

— К примеру, «можно, я пойду»? — подсказала мама.

— Ты у Уиллоу лучше спрашивай, — съязвила я.

Когда я проходила мимо, ты подняла глаза.

— Мама меня услышала?

— Ничего она не услышала, — сказала я и вихрем взлетела по лестнице.

Что со мной такое? Живу я нормально. Не болела. Не голодала, не сирота, не подорвалась на мине и не осталась калекой. И всё же мне было мало. Во мне зияла какая-то дыра, и всё, что я принимала как должное, просыпалось сквозь нее, как песок.

Мне казалось, что я съела дрожжи, что зло, вызревавшее во мне, выросло в два раза. Я попыталась блевануть, но не хватило пищи. Я хотела бежать босиком, пока стопы не закровоточат. Я хотела закричать, но так давно молчала, что уже разучилась.

Я хотела порезать себя.

Но…

Я обещала.

Тогда я сняла трубку радиотелефона с базы и отнесла в ванную, где меня никто не услышал бы: ты ведь должна была с минуты на минуту приковылять сюда — пора было ложиться спать. Мы несколько дней не говорили, потому что он сломал ногу и ему делали операцию. Он писал мне сообщения из больницы. Но я надеялась, что он уже вернулся домой. Мне это было необходимо.

Он дал мне свой мобильный, но я-то была единственным подростком старше тринадцати без собственного телефона: нам это было не по карману. После двух гудков я наконец услышала его голос и едва не разрыдалась.

— Привет! — сказал он. — А я как раз собирался тебе позвонить.

Значит, хоть для кого-то в этом мире я имела значение. Меня словно бы оттащили невидимой рукой от края пропасти.

— У мудрецов мысли сходятся.

— Ага, — откликнулся он, но как-то без энтузиазма.

Я попыталась вспомнить его вкус. Жалко, что приходилось притворяться, будто я его помню, когда на самом деле он почти стерся из памяти. Это как розочка, которую засушиваешь в словаре, надеясь, что сможешь вернуть лето в любую минуту, а потом открываешь словарь в декабре — и видишь одни бурые лепестки, рассыпающиеся от любого прикосновения. Иногда по ночам я шептала, имитируя низкий, ласковый голос Адама: «Я люблю тебя, Амелия. Ты у меня одна». Я приоткрывала губы и воображала, будто он — призрак, который опускается на меня, ложится на мой язык, соскальзывает мне в горло, в живот, он единственная пища, способная утолить мой голод…

— Как твоя нога?

— Ужасно болит, — ответил Адам.

Я плотнее прижала трубку к щеке.

— Я очень по тебе скучаю. Здесь просто сумасшедший дом. Начался суд, и теперь у нас на лужайке караулят репортеры. Я тебе клянусь, мои родители — настоящие психи, им только справку выписать…

— Амелия… — Это слово громыхнуло, как шар, брошенный с Эмпайр-стейт-билдинг. — Я хотел поговорить с тобой, потому что… Ничего не получится. Эти отношения на расстоянии…

Что-то кольнуло меня между ребер.

— Не надо.

— Что «не надо»?

— Говорить этого, — прошептала я.

— Я просто… Ну сама подумай. Мы же можем вообще больше не увидеться.

В мое сердце будто впился огромный крюк — и потащил его вниз.

— Я могла бы приехать к тебе в гости, — еле слышно сказала я.

— Ага, приедешь — и что? Будешь катать меня в инвалидном кресле? Типа такая благотворительность?

— Я бы никогда…

— Лучше поищи себе какого-нибудь футболиста. Вы ведь таких ребят любите, да? Зачем тебе придурок, который наткнется на угол стола — и тут же сломает ногу пополам…

К этому моменту я уже плакала.

— Это неважно…

— Это важно, Амелия. Но ты не поймешь. Никогда не поймешь. То, что у твоей сестры ОП, еще не делает тебя экспертом.

Лицо у меня горело. Я повесила трубку, прежде чем Адам успел сказать что-нибудь еще, и прижала ладони к щекам.

— Но я же люблю тебя, — сказала я, хотя он меня уже не слышал.

Сначала я рыдала, затем рассвирепела и швырнула трубку о стенку ванны. Клеенчатую занавеску я сорвала одним махом.

Но злилась я не на Адама, а на себя.

Одно дело — ошибиться, совсем другое — ошибаться снова и снова. Я уже знала, что бывает, когда сблизишься с кем-то, когда поверишь, что тебя любят. Тебя подведут. Доверься человеку — и приготовься, что тебя раздавят. Потому что в ту минуту, когда тебе понадобится этот человек, его не будет рядом. А если и будет, то ты расскажешь ему о своих проблемах и ему станет еще тяжелее. Положиться можно лишь на себя, а это довольно хреновый расклад, если ты человек ненадежный.

Я твердила себе, что если бы я не волновалась, то мне бы не было так больно. Понятное дело, это доказывало, что я «человек», что я «жива» и прочие сопли. Доказывало раз и навсегда. Но облегчение не наступало. Я была словно небоскреб, начиненный динамитом.

Поэтому-то я и потянулась к крану и включила воду. Чтобы никто не слышал моих всхлипов. Чтобы, когда я возьму лезвие, спрятанное в пачке тампонов, и проведу им по руке, как смычком по скрипке, никто не услышал моей позорной песни.

Прошлым летом у мамы как-то закончился сахар и она поехала в магазинчик неподалеку прямо в разгар кулинарного процесса. Мы остались одни всего на двадцать минут — казалось бы, не такое уж продолжительное время. Но нам этого хватило, чтобы поссориться из-за пульта; чтобы я крикнула: «Не зря мама жалеет, что ты родилась!»; чтобы я увидела, как лицо твое разрезают морщинки, и почувствовала первые уколы совести.

— Вики, — сказала я, — я ж не всерьез…

— Помолчи, Амелия.

— Ну что ты как маленькая…

— А чего ты такая сука?

Услышав это слово из твоих уст, я чуть не рухнула в обморок.

— Где ты научилась таким выражениям?

— От тебя, дура.

В этот миг в наше окно с шумом врезалась птица, и мы обе подскочили.

— Что это было? — спросила ты, забираясь на диван, чтобы рассмотреть получше.