Обрученные, стр. 45

Когда пришло время ехать в начальную школу, Брэм отказался садиться в поезд.

— Не хочу, — сказал он. — Я лучше останусь дома.

Было утро; на платформе полно взрослых и детей, которые едут кто на работу, кто в школу. Все головы повернулись в нашу сторону, чтобы посмотреть на мальчика, который отказывается ехать с родителями в школу. Отец выглядел растерянным, но мама отнеслась к поведению Брэма спокойно.

— Не волнуйся, — шепнула она мне. — Специалисты из центра дошкольного воспитания предупредили меня, что такое случается. Они предвидели, что на этом этапе с ним могут быть некоторые трудности. — Она опустилась перед Брэмом на корточки и сказала: — Пойдем в поезд, Брэм. Не забудь о шариках. Не забудь о торте.

— Мне их не надо. — И тут, к общему удивлению, Брэм заплакал.

Он никогда не плакал, даже когда был совсем маленьким. Вся уверенность слетела с маминого лица. Она обняла Брэма крепко и прижала к себе. Брэм — второй ребенок, и он достался ей нелегко. Меня она родила легко и быстро, но потом в течение многих лет не могла забеременеть. Он родился всего за несколько недель до ее тридцать первого дня рождения — предельный возраст для деторождения по нашим правилам. Мы все были счастливы, когда родился Брэм, и мама особенно.

Я поняла, что если Брэм будет плакать, у нас будут неприятности. На каждой улице живет чиновник, который наблюдает за проблемами такого рода.

Я громко сказала Брэму:

— Тебе же хуже. У тебя не будет ни ридера, ни скрайба. Ты никогда не научишься ни читать, ни печатать.

— Это неправда! — завопил Брэм. — Научусь!

— Как? — спросила я.

Он сузил глаза, но хотя бы перестал плакать.

— Ну и пусть. Мне все равно. Не научусь, и не надо.

— Ну, хорошо, — сказала я и краем глаза увидела, что кто-то стучится в дверь дома чиновника рядом с остановкой. Нет. У Брэма слишком много замечаний от центра дошкольного воспитания.

Поезд со свистом подкатил к остановке, и в тот же момент я поняла, что надо делать. Я сняла с него школьный ранец и сказала, глядя ему прямо в глаза:

— Как хочешь. Можешь повзрослеть, а можешь оставаться малышом.

Брэм выглядел удрученным. Я сунула ранец ему в руки и прошептала в ухо:

— Я умею играть на скрайбе.

— Правда?

Я кивнула.

Личико Брэма просияло. Он взял ранец и, не оглянувшись, влез в поезд. Родители и я вскочили вслед за ним. Уже внутри мама обняла меня.

— Спасибо, — прошептала она.

Конечно, никаких игр на скрайбе не было. Мне пришлось придумывать их самой, но я плохой изобретатель. Прошли месяцы, прежде чем Брэм сообразил, что ни у кого из остальных детей нет старших братьев или сестер, которые могут прятать картинки на экране, полном букв, и засекать время, чтобы посмотреть, как быстро ты их обнаружишь.

Так я раньше других поняла, что Брэм никогда не станет сортировщиком. Но я все равно изобретала новые уровни, вела записи его достижений и почти все свое свободное время проводила, придумывал игры, которые ему бы понравились. И даже когда он легко разгадывал мой секрет, он не сердился. Мы здорово развлеклись, и в конце концов, я не солгала ему. Я теперь знала, как играть на скрайбе.

— Это был тот самый день, — говорит Кай и останавливается.

— Какой день?

— День, когда я узнал, какая ты.

— Почему? — спрашиваю я, и мне почему-то обидно. — Потому что ты видел, что я следовала правилам? Что заставила и брата следовать им?

— Нет, — отвечает он таким тоном, будто это очевидно. — Потому что я увидел, что ты заботишься о брате и у тебя достаточно ума и силы, чтобы помочь ему. — Он улыбнулся мне: — Я знал уже, как ты выглядишь, но в тот день я впервые понял, какая ты.

— О! — говорю я.

— А как насчет меня? — спрашивает он.

— Что ты имеешь в виду?

— Когда ты увидела в первый раз меня?

Есть причина, по которой я не могу ему сказать. Не могу сказать, что наутро после Банкета обручения увидела его лицо на экране — по ошибке — и тогда в первый раз подумала о нем. Не могу сказать ему, что не замечала его до тех пор, пока они не заставили меня заметить.

Вместо этого я сказала:

— На вершине малого холма.

Как бы мне хотелось не лгать ему: ведь он знает обо мне больше правды, чем кто-либо другой на всем свете.

Позднее, вечером, я подумала о том, что Кай не дал мне продолжения своей истории, а я его об этом •не попросила. Быть может, потому, что теперь я живу в его истории. Я часть его жизни так же, как и он — часть моей, и эту общую часть мы пишем вместе порой ощущая, что только она имеет значение.

Но пока меня мучает вопрос: что случилось, когда чиновники увели его, а красное солнце застыло низко над горизонтом?

ГЛАВА 25

Время, проведенное вдвоем, ощущается нами как стихия, как буря с диким ветром и дождем, слишком огромная, чтобы управлять ею, и слишком мощная, чтобы избежать ее. Она окружает меня, спутывает мои волосы, заливает лицо и заставляет чувствовать, что я живая, живая, живая... Как в каждой буре, случаются моменты тишины и успокоения и моменты, когда наши слова опять ослепляют нас, как молнии.

Мы спешим вверх, к вершине холма, касаясь руками деревьев и друг друга. Разговаривая. Кай хочет сказать мне что-то, и я хочу ответить и сказать что-то свое, и нам не хватает времени, не хватает времени, всегда не хватает времени.

— Есть люди, которые называют себя архивистами, — говорит Кай. — В то время когда Комитет Ста делал свой выбор, архивисты поняли, что те работы, что не войдут в список, станут ценным товаром. И они сохранили что-то. У них есть нелегальные порты, они сами их построили и там хранят все это. Они сохранили и стихотворение Томаса, которое я принес тебе.

— Я этого не знала, — сказала я, очень тронутая. И действительно, мне и в голову не приходило, что кто-то может быть таким дальновидным, чтобы сохранить какие-то стихи. Знал ли дедушка об этом? Не похоже. Свои стихотворения он им на хранение не отдал.

Кай кладет руку мне на плечо.

— Кассия, архивисты — не альтруисты. Они видят ценность и делают все, чтобы сохранить ее. И это может купить каждый, кто согласен платить, но цены очень высоки.

Он останавливается с видом человека, который сказал больше, чем хотел, — стихотворение дорого ему обошлось.

— Что ты отдал за него? — спрашиваю я, вдруг испугавшись. Насколько мне известно, у Кая есть две ценные вещи: его артефакт и слова стихотворения «Покорно в ночь...». Я не хочу, чтобы он лишился артефакта — его последней связи с семьей. Но почему-то и мысль о продаже нашего стихотворения неприятна мне. Эгоистично, но мне не хочется, чтобы оно было у кого попало. Сознаю, что в этом отношении я ничуть не лучше нашего Общества.

— Кое-что, — отвечает Кай, и в глазах его пляшут лукавые огоньки. — Не беспокойся о цене.

— Твой артефакт?

— Не волнуйся. Я не отдал ни его, ни наши стихи. Но, Кассия, если тебе когда-нибудь понадобятся эти архивисты, они ничего не знают о твоем стихотворении. Я спросил, сколько у них есть произведений Дилана Томаса, и оказалось, что у них есть совсем немного. Стихотворение «В мой день рожденья...» и рассказ. И все.

— Если мне понадобится что?

— Продать что-нибудь, — отвечает он осторожно. — У архивистов есть информация, связи. Ты можешь продиктовать им одно из стихотворений, которые тебе дал твой дедушка. — Он хмурится. — Хотя доказать подлинность тебе будет трудно, поскольку нет оригинала, я думаю, что-нибудь за него дадут.

— Мне было бы страшно вступать в сделку с такими людьми, — говорю я и тут же жалею, что сказала: не хочется, чтобы Кай считал меня трусихой.

— Они не такие плохие, — успокаивает он меня. — Пойми, они не хуже и не лучше других, например чиновников. С ними просто надо быть осторожной, как и со всеми остальными.

— Где мне найти их? — спрашиваю я, напуганная его мыслью, что они могут мне понадобиться. Почему он думает, что мне нужно знать, как продать наше стихотворение?