Добровольцем в штрафбат. Бесова душа, стр. 61

— Где Федор-то? Чё слыхать, Елизавет Андревна? — спрашивала Дарья, останавливаясь с мужем Максимом возле плетня завьяловского дома. — Все нашенские мужики кто вернулся, кто письмом отметился. Токо об нем интерес остался.

Елизавета Андреевна поглядывала в зеленоватые, с лукавинкой каких-то далеких воспоминаний глаза Дарьи и пожимала плечами. Она часто саму себя терзала таким же интересом. Но все без толку, мучительно впустую. Дарья обращалась веселым голосом, вероятно, не хотела нагонять печаль на мать давнишнего полюбовника. Его судьбой любопытствовала охотливо, но без будущего своекорыстия. Дарья нынче была мужняя жена, была брюхата; от нее откатились в равнодушие былого все испытанные приключения, вся шалая любовь.

В разговор вмешивался Максим:

— Дак ежели б ему плен, дак тоже б сообщили. Да и с плену-то отпускают. Карантин, говорят, пройдут и отпускают… Погодите, и Федька придет.

Кто вернулся, те не с-под Берлину. Они ближе воевали. Дослуживать ему досталось. — Максим уже давно смирился со своим подвязанным рукавом, безревностно относился к Дарьиному прошлому и в Федоре не видел никакой для себя угрозы. — Войне-то конец, а службе нет. Охрана постов, за вооружением уход. Куды от этого в армии денешься? Служит где-то Федька. Погоны донашивает. Сапоги добивает.

Толковым речам Максима, познавшего службу, Елизавете Андреевне хотелось довериться безоглядно. Пока он рассуждал, так оно и выходило. На каждый его довод она согласительно кивала головой. Но вскоре неразрешимые вопросы опять заслоняли частоколом весь Максимов расклад. «Пошто на побывку не пустят, коли дослуживать ему срок? А вдруг ему тюрьму опять досиживать? Обманули, может, с прощением? Да, поди, война-то все еще идет? Только главная кончилась. Про Японью, сказывают, в газетах-то пишут?» А в центре всего недоумения — главная мука: «Пошто никакой весточки от Федора нету?» С большим беспокойством оставалась Елизавета Андреевна, когда глядела вслед уходящим Дарье и Максиму, людям теперь спаренным, определившимся и счастливым.

Проходил очередной день. Проходила неделя. За ней набегали другие вторники и четверги. Нету от Фединьки никакого известия. Но нету — слава тебе Господи! — и смертного извещения.

«Вдруг до Ольги весточку слал?» — загоралась напрасной прикидкой Елизавета Андреевна, разгибая спину от прополки огородной гряды. Решалась сию минуту идти к Ольге. Но на краю огорода, остуженная простым резоном, возвращалась к прополке. Случись бы весточка Ольге, Ольга бы сама к ней примчалась! Ольга ведь теперь для нее не чужая! У Федора с Ольгой (об этом уже все раменские знали) заново любовь началась. Да, может, и не прерывалась. Ольга для нее уж названая сноха! Уж вполовину родня! Ох, лишь бы не сглазить!

— Жарища-то стоит, — говорила Елизавета Андреевна, повстречав на краю села Ольгу. — Ходила вот за вересом, упрела вся. Солнце-то так и жмет.

— Кажись, сухо кругом. Болотины пересохли. А комаров в лесу тьма. Вчера вечером с выпаса лесом пошла — думала, сожрут. Все лицо облепили, — поддерживала пустяшный разговор Ольга.

Однако за обыденностью слов, за каждым вздохом и взглядом, за каждым движением — у обеих одно-единственное: Федор! Где он? Пошто не пишет? Пошто нейдет? Ни Елизавета Андреевна, ни Ольга заговорить между собой о Федоре не смели и свято берегли этот запрет. Словно обоюдно условились: как даст о себе знать, тут и наговорятся о нем в полную сласть.

— Ягоднику на вырубке цветет много. Земляника должна пойти, — отвлеченно продолжала Ольга.

— Лишь бы не посохла на жаре-то, — говорила Елизавета Андреевна.

Сказанные слова тут же забывались. Обе чувствовали нестерпимое желание обернуться туда, где лес и ближняя вырубка, где возле леса на угор поднимается дорога. Эта дорога лежит к Вятке-реке, к пристани, куда прибывает паром с другого берега, а от того берега городская дорога ведет к вокзалу, от вокзала стальное бесконечье рельсов, по которым возвращаться Федору к родному дому.

Расставшись, Елизавета Андреевна и Ольга украдкой поглядывали, как бы опасаясь собственной открытости в ожиданиях, на белеющую на угоре дорогу: вдруг, на счастье-то, — человек в гимнастерке-

После встреч с Ольгой Елизавета Андреевна подолгу сидела в избе на лавке, опустив руки на подол. Не могла ничем заниматься. Не было никакой важности и смысла в домашних делах. В окошко уже несколько недель молчаливо светило разлучительное лето.

8

До Дня Победы Ольге проще думалось о Федоре. Она покорнее и тверже принимала трагедии времени. И если Федору суждено быть убитому — значит, это рок Ни слезы, ни причитания не сберегут. Но теперь, теперь-то! — в мирную пору, — когда за всех родных и знакомых уже подняты или поминальные, или заздравные чаши, когда раменские парни, которые остались на службе, присылали с этой службы свои фотокарточки, — теперь с маетой неведения проходил каждый Ольгин день. В безвестности Федора было что-то странное, закрытое для простого понимания. Да что ж с ним такое? Где он? Ни на одно письмо не откликнулся. Как в воду канул.

Молчание Федора подчас доводило Ольгу до какого-то тихого помешательства. Она не находила себе места. У нее все валилось из рук Забывшись, она делала самую обыкновенную работу не так или одно и то же по нескольку бесполезных раз. Натянет шпагат, чтобы развесить выстиранное белье, но тут же скрутит шпагат обратно в клубок; пойдет кормить куриц, но в сенках заплутается, до курятника не дойдет, с полным корытцем вернется в избу; бывало, сядет и сидит — дожидается, когда закипит самовар без углей.

Верная наперсница Лида высказывала Ольге разные предположения: «Он, поди, там зазнобу нашел? Иноземку, поди, какую? Польку?» На такие обидные домыслы Ольга раздражительно посмеивалась или замыкалась в себе. Лида искренне сопереживала безвестие Федора. Он был не просто возлюбленным подруги, но и ближайшим товарищем убитого Пани. Возвращение Федора сулило Лиде некую свободу: на правах друга Пани он мог будто бы разрешить ей другое увлечение, благословить на новую любовь. В этом Лида призналась Ольге:

— Вернется Федор, а я с другим. Совестно как-то. Вроде вертихвостка. Паню-то мне и сейчас жалко. Но целую жизнь по нем реветь не станешь. Пришел бы Федор, понял бы все. Чтоб осужденья с его стороны никакого не было.

— Ах, Лида! Об чем ты говоришь? Опять ты чего-то напридумывала. Люби, если любится, кого хошь. Федор тебе ни брат, ни сват, ни судильщик.

— Так-то так. Да все ж дождаться бы его лучше, — говорила щепетильная в любовной чистоте Лида.

— Никто тебя судить за твое сердце не смеет. Разве ты не заслужила право на счастье? Заслужила! Вспомни-ка, сколь голодом насиделись, сколь намерзлись. Разве забыла, как борону-то на себе таскали? Заместо волов. Какой уж тебе от кого-то попрек! Мы здесь не заотдыхались. Да я и сама, помнишь, на фронт санитаркой просилась…

— Смелая ты у нас. Я бы такое и придумать не смогла… Слышь, Оль. Мне мать из городу матерьи привезла. Белой. Ну, прямо как к свадьбе… — Лида закидывала голову и затягивала песню. Песня была грустная, но голос ее звучал мечтательно. Ольга ей подпевала редко.

Вечерами, когда наступал самый тягучий раздумный час, Ольга шла из дому на окраину села. По тропке через овраг, на краю которого, у сарая, она целовалась с Викентием и была уличена Федором — ох, как давно это было! — Ольга выходила на околичную дорогу. Она подолгу глядела на угор, на въездной путь в Раменское. Глядела и прислушивалась то к внешнему миру, то к себе самой. Она пыталась найти в себе самой ответ, почувствовать Федора так же, как саму себя, и открыть истину его невозвращения. Она перекапывала в себе страхи и сомнения, но непреложным оставалось одно: Федор не мог ее предать и бросить.

Мимо дома прежней соперницы Дарьи, которая навсегда оставила ей занозину, мимо дома вещуньи бабки Авдотьи Ольга бесцельно брела по дороге и опять останавливалась и прислушивалась. Где-то на улице резво заиграла гармонь. Это сероглазый паренек Сашка выучился растягивать хромку и скликал ее звуком новую молодежь. Теперь уже не бойкий голос Лиды, а голос какой-то подросшей девчонки начинал запевку: