Добровольцем в штрафбат. Бесова душа, стр. 3

— Сразу да на сеновал? Быстер парень, — ухмылисто сказала Дарья. Но смотрела на Федора не отвергая, как смотрит всякая баба на мужика, зная, что она ему люба и желанна, и рассчитывает нравиться ему еще больше, а потому притворной неуступчивостью набивает себе цену. — Как чумной прибежал… Глазищи-то разгорелись. Терпежу нет… Погоди, руки вымью.

Дарья сняла фартук, скинула косынку, подошла к умывальнику. Ласково прижимала ладони к своему ополоснутому лицу. Перед зеркалом причесалась, мотнула головой, откидывая волосы назад, за плечи; они колыхнулись, золотисто блестя, улеглись пышно. Федор смотрел на нее вожделенно, едва сдерживал себя, чтоб не дернуть ее к себе за руку, притиснуть. А она то ли намеренно дразнила его, то ли допытывалась у зеркала: «Я ль на свете всех милее?» Наконец игриво усмехнулась, со стыдливой обаятельностью подмигнула своему зеркальному отражению… Уходя из избы, сунула Катьке мятный пряник.

Дарья баба вдовая. Муж у нее застрелился из охотничьего ружья еще на первом году супружества, не выдержав под ярмом Дарьиной измены и не оставив даже сиротки-наследника. Юродивую дочку Дарья прижила от пьяного городского лектора, который как-то приезжал в Раменское с устным просвещением и кипой газетенок. После выступления в избе-читальне лектор изрядно приналег на председательское угощение, а подвыпивший, осмелелый, познакомился потеснее с приглянувшейся ему Дарьей. Вскорости же предложил ей выйти за него замуж, напросился на постой и заночевал у нее. Поутру, очухавшись, протрезвев, лектор с ужасом вспомнил, что уже много лет женат, и, стоя на коленях, вымаливал у Дарьи прощения, заклинал, чтобы не пожаловалась его партийному руководству. Затем тишком выбрался на проселок и смотался из Раменского, не дожидаясь назначенной председательской пролетки.

Природа наградила Дарью легким, распутным нравом и вдохнула в тело одурманивающую мужиков прелесть. Все, кто завязывал с ней шашни, впоследствии скучали по ней, вспоминали и тешились всю жизнь, довольно лыбились и страдательно скрипели во сне зубами. Но Дарья доступна не всякому, разборчива — путалась только с тем, кто ей истинно глянется, и двух любовников одновременно не держала; коль выберет другого — прежнему отворот навсегда. Федор угодил под любвеобильное крыло по шибкому влечению ее сердца. Порой Дарье хотелось навечно прикрепить его к себе колдовским приворотным зельем, но пока на такой грех она не решалась, хотя от другого греха — вдовьей, бабьей радости — не отказывалась.

— Ты сегодня больно зёл. Чуть не задушил меня. — Дарья сидела на сене в накинутой на плечи кофте, выдергивала сухие травинки из своих спутанных волос. — Думаешь, не понимаю, чего зёл-то? Понимаю. По Ольге изводишься. Ну и дурак!

Федор смотрел на дощатую стену сеновала, разлинованную щелями, в которые приплюснуто струился багрянец нисходящего солнца. Желание в нем отбушевало, он поостыл, сник и даже немного стеснялся Дарьи, прятал глаза. Ему хотелось поскорее уйти, но из приличия он лежал, выдерживал время; слушал доверительный голос.

— Ольга — это яд. Она видная. Косища тяжелая, брови черные. Такие не на радость, а на беду мужикам родятся. Она тебя и не приголубит — измытарит только. Вырви ты ее из сердца! Не страдай. — Дарья погладила Федора теплой ладонью по груди, провела нежными пальцами по его лицу, коснулась чуба. — Волосы-то у тебя ишь какие жесткие! Как солома. По волосам видать — ты упрямый да ревнивый. Такому сладко не придется… А к Ольге, как осы к меду, прилипать будут: начальство разное, военные, партейцы. Измучишься — не уследишь. Хорошо, когда красива-то жена у ротозея соседа. И полюбиться можно, и охранять не надобно… Ты думаешь, чего мой-то мужик застрелился? Сжег себя. Не угадал меня, не спознал толком — вот и любил да мучился.

— Чего ж ты его мучила? — Федор покосился на Дарью, глянул в распах ее кофты, где розовый сосок на большой груди торчал остро, влекомо, словно у целомудренной девки.

— Загуляла маленько, сорвалась. — Она усмехнулась, тесно прильнула к Федору. — Разве такого баского паренька, вроде тебя, пропустишь?… Не хотела я тогда одного любить. Не могла. Да и всякая баба другого-то мужика испробовать хочет. Просто у одной смелости нету, у другой условья…

— Змея ты, Дашка, — оборвал Федор.

— Змея! — подхватила она. — А я тебе — в науку. Я чуть побольше твоего пожила. Попомни: Ольга сердце тебе изведет, если смолоду от нее не откажешься. — Дарья лукаво прищурилась и мягонько подсказала: — Огуляй ты ее да брось. Чтоб обидно-то не было. Пускай потом она по тебе сохнет. Это как в лапту играть: ее черед придет за мячом-то бегать.

Федор настороженно посмотрел в зеленые хитроумные глаза Дарьи. Промолчал.

Синька вечера мало-помалу растворялась в воздухе. Лес за озимым полем потемнел в сумеречной наволочи. Белесая лохматистая змея тумана стлалась в ложбине, где в узком руслице катился померклый ручей. Свежело. Скрылось за холмистым окаемом земли в плоских подушках облаков красное остуделое солнце, оставило себя лишь нежным багряным тюлем на верху белостенной колокольни, куполе и кресте. Усталый ворон сел на телеграфный придорожный столб, нахохлился, приготовясь спать.

Привычным манером — по малиннику и через жерди — Федор выбрался на околицу, отряхнул штанины. На этом месте, возле столба, который занял клювастый ворон, Федор не раз давал себе зарок «вошкаться с Дарьей», уговаривал себя перемогать мужскую похоть, блюсти верность Ольге. Но сколько раз зарекался, столько и отрекался, и как-то непредсказуемо, словно обзабывшись, оказывался здесь, чтобы незаметно проскочить на запущенный задворок, в заваленные барахлом сени—и дальше, к лакомому Дарьиному теплу.

В теле облегчением и усладой еще береглось испытанное удовлетворение, губы еще позуживали от поцелуев Дарьи, да и вся она, гладкокожая, трепетная, была еще будто бы осязаема, не отрывна от тела; но разумением Федор ей уже не принадлежал.

3

Раменская молодежь в зимние холода и осеннюю непогодицу устраивала вечерки по домам: то у одного воскресное сборище, то у другого. По весенней поре, начиная с Пасхи и новоприобретенного советского праздника Первомая, когда достаточно отеплеет и подсохнет, плясала на улице, под окнами тех, кто зазовет. В последнее время облюбовала для гулянок ближнюю окраинную пустошь, по-за домом главного здешнего игрока Максима. Плясовое место постепенно обустраивалось: возле вытоптанного круга появилось несколько нехитрых скамеек, а затем, по наущению девок, парни соорудили небольшой дощатый настил, чтобы чечетка каблуков резалась звонче, пробуждала и пламенила плясовой настрой.

Не ругай меня, мамаша,
За веселую гульбу!
Пройдут годы молодые,
Посылай — так не пойду!

Еще издали услыхал Федор высокий, с резким ивканьем голос Лиды, бойкой, миниатюрной плясуньи — первой Ольгиной подружки. За припевкой следовала усиленная дробь каблуков под разливистый проигрыш двухрядки. Максим наяривал лихо. Самоучением и даровитостью он одолел ряды тальянки и хромки, и ловко резвились его пальцы на клавиатуре, стройно ревели растянутые меха. Стихали переборы проигрыша, умеривалась дробь, и из круга неслась тенорная частушка озорливого Пани, ухажера Лиды, столь же охочего до топотухи.

К милке сваты приезжали
На кобыле вороной.
Пока пудрилась, румянилась —
Уехали домой!

Снова частили ноги плясавших, взревывала гармонь, раздавался чей-то присвист, хохот, девичий визг. Вечерка в самом пылу!

Федор поздоровался с парнями, приветственно покивал головой девкам, обогнул плясовую площадку. Ольги ни в плясовом кругу, ни поблизости, среди гомонящих стаек девок, не видно. Раменский комсомольский секретарь Колька Дронов, который обычно тенью следовал за «городским-то гостем» и опекал его на всяком молодежном сходе, вертелся сейчас на вечерке один, без приезжего.