Добровольцем в штрафбат. Бесова душа, стр. 28

И сани, и звук колокольчика потерялись в метельном снегопаде.

25

Карьера санитара, которую сулил доктор Сухинин и на которую Федор с дальней надеждой рассчитывал, сгорела напрочь. Бригадир Манин снова встречал его в родном бараке, кривил узкоглазое лицо:

— Подлечился?… Скоко вам с Матвеем добавили? Скоко, ты говоришь?… По пять лет? Почти надвое твой срок помножили. Здесь школа-то проста. —

Он говорил не злорадствуя и не сожалея — обозленно не по направлению Федора, а по направлению общих лагерных порядков.

Глядя на плоское, землистого цвета лицо Манина, Федор крепко пожалел, что не воспользовался наводкой деда Андрея — не дал деру из Раменского на преступный простор.

— Волохов по тебе стосковался. Напарником опять пойдешь… Начальство теперь строго норму спрашивает. Лесу требует, как топка прожорливая, — заключил бугор Манин. Он не помянул о войне, хотя между слов сослался на время, которое подсудобило теперешнее живодерство на лесоповале.

Шла война. Фронту ненасытно требовалось вооружение, производству — бесперебойно лес, лагерному начальству — план. Жизнь на шестой части земной суши, в том числе и в Кайской подневольной глуши, отдаленной от громыханья фронтов, подчинялась и зависела от надобностей окопных военных. И хотя месяцы лихолетья уже каждому заключенному нанесли свой урон, не прямой, так побочный: уже вражьей пулей прострелен чей-то отец, пропал без вести или пленен чей-то брат, уже чья-то деревенька страдала в разбойничьей оккупации, уже сама Москва-столица щетинилась в полукольце огня, — о войне на зоне говорили нечасто, без охоты, будто бы судить о ней не брались и не смели. Здесь студил до костей свой мороз, изнурял свой голод, по-своему мела метлой костлявая старуха смерть. Только Семен Волохов в разговорах с Федором прямолинейно оценивал военную ситуацию.

Волохов сидел рядом с Федором на нарах, смазывал вазелином, который Федор стырил во время пожара из лазаретного куля, помороженные красные пальцы рук Говорил резко:

— До чего ж, парень, допустили! В свое время Николашка провалил кампанью, теперь большевики лопухнулись. Все хвалились: «СеСеэра»! Где она, эта СеСеэра? Немчура уж под Москвой сидит. Гитлер — это тебе не сопливый кайзер, нахрапом катит. Если сдадут Москву, тут и крышка. Гитлер не Наполеон — зверистее. Камня на камне не оставит. — Однако спустя минуту Волохов столь же недовольным слогом стратегически взвешивал обстановку, не умаляя некоторых советских заслуг: — Хватило толку: Москву-то все ж отстояли пока. Понятно, морозы помогли. Против наших морозов всяк воин слаб… — И с удивлением прибавлял: — Дядька-то Усатый, получается, храбер на поверку. Из Москвы не сбежал. Николашка бы давно спрятался. Или бы царицу свою с хлебом-солью пустил немца встречать. А Дядька Усатый сидит! Народец в кулаке держит и себе спуску не дает.

Федор правил оселком лезвие новенькой финки, к которой приладил цветную наборную рукоять; намеревался сбыть нож ворам за шамовку. С Волоховым ни потатчиком, ни поперечником в разговор не вступал, но указал ему мимоходом:

— Гляжу я на тебя, Семен, слушаю… Много ты, видать, знаешь. А нету в тебе…

— Чего нету? — насторожился Волохов, остро уставил черные глаза на напарника.

Федор помедлил с разъяснением; вспомнил, как складно выражался врач Сергей Иванович, как по-культурному протирал круглые очки и тихонько трескал суставами тонких пальцев.

— Ты, Семен, вроде учен. В студентах, говоришь, хаживал. В барскую игру бильярд играл. В унтер-офицеры выслужился. А послушать тебя — ты мужик мужиком. Матюг на матюге загибаешь. Никакой красивости в твоих речах нету.

— Чего-о? — встрепенулся от нежданной претензии Волохов. Толстые брови на лице поднялись вверх.

— Не в обиду сказал, — извинительно поправился Федор. — Доктора Сухинина вспомнил. Он уж больно гладко говорил. Его и обоспорить иной раз хочется, да не станешь. Умных слов не наберешь, чтобы спорить-то. Про писателей мне рассказывал.

— Эх, парень! Красивости, вишь, захотел, — как кипящий котел забурлил Волохов. — Мужиковство ему не понравилось… Да мужик-то против всякого культурного прыща в сотню раз честней! У мужика хоть и дури в башке много, зато дерьма в душе нет! Мужик прост. Он за землю, за хлеб воевать пойдет. За свое постоит. Но чтоб в чужие мозги заморскую философью вталкивать, Бога клеймить — тут краснобаи постарались. Заставь этих белоручек, писак этих, землю пахать — не смогут. Дай топор в руки — избу не срубят. Зато смуту навести — первые. Ентелигенция блядова! Взбаламутили страну, а расхлебывает мужик! — все пуще расходился Волохов. — Я твоего Сухинина судить не берусь. Не знаю, что он за птица. Но других очкариков повидал — во, — Волохов чирканул ладонью по горлу. — Я еще в революцию, парень, их досыта наслушался. В Питере обучался. На митинги шастал. Газетенки почитывал. У того же «барского» бильярда трепачей видал. Нигилисты, демократы, кадеты, эсеры, либералы, писаки разные. Да все эти отпрыски барские, барчуки, мелочь мещанская — знай трещали о России, да толком не служили ей. Из собственных штанов выпрыгивали, лишь бы прославиться, покрасоваться! Про народец кричали, а от него же нос воротили. На самом-то деле знаешь о чем думали? Об ужинах в ресторациях, о бабешках, о театрах, о Парижах. Для них в этом настоящая-то цель жизни была! Их и в германскую в окопах не найти. И в гражданскую шашками не рубились. Подвывали только — то белым, то красным… Морды-то, понятно, у них приличествующие. Очки, бороденки, шляпы, воротнички белые. Сопли в надушенные платки высмаркивали. А внутри-то — гниль! Чистая гниль, я тебе скажу, парень! Тут уж верный знак ежели ентелигенция затрубит про народ — жди беды. Накличут смуту. Тогда уж точно — спасай Россию!… Дядька-то Усатый изверг, да прям. По заслугам их прищучил — сучье семя!

— Кто знает, может, твоя правда, Семен. Только ты ее со своего краю видишь, — уклончиво согласился Федор, но доктора Сухинина на разоблачительство Волохова не отдал. Высказался: — Сергей Иванович вряд ли из штанов выскакивал, чтобы прославиться. Его сердце другой червь изъел. Он по любовной части страдалец.

— Во-во! У них и в любви-то все сикось-накось было. Развратничали да друг с другом бабами менялись. Жалкий-то человек и в любви жалок! А все умничанье ентелигенции этой — чтоб свою гниль замазать… Да катились бы они к едреной матери! Сами друг друга предадут и изгрызут, как последние суки. — Волохов махнул рукой. Некоторое время он сидел сгорбленный и понурый, а уж после заговорил вполне миролюбиво: — Обида меня, парень, берет. Сколько людей в жерновах смолотили, а покою нет. Опять Бог испытанье послал. — Он придвинулся к Федору поближе. — Из тюрем на фронт призывают. Слух идет: статья и срок — без разницы. Лишь бы не политический, «контриков» брать не будут. Я проситься стану, рапорт подам.

— Это правильно, — поддакнул Федор, вертя в руках отточенную финку.

В бригаду Федор вернулся ученым. Теперь он мог урвать по знакомству в столовой лишнюю миску баланды. Мог закосить под больного и выпросить на денек освобождение от работы у новоприсланного лекпома. Имел прибыток за свое рукомесло у блатарей. Но никакой страховки и гарантии от близкой подлости, за которой стояли стукачи, надзиратели, тот же воровской стан.

Федор все еще держал в руках финку, когда в барак ввалился — с морозу красномордый — начальник режима в сопровождении двух вертухаев. Начальственный обход.

Начальство лагеря, как всякое начальство в русском жизнеустройстве, то послабляло вожжи, позволяя надувательство и разгильдяйство, то неожиданно стервенело и наводило образцовый, беспыльный порядок Взбалмошный Скрипников, в очередной раз вернувшись из тюремного управления, где получил взбучку, спустил собаку на начальника режима за плохую будто бы лагерную дисциплину, а тот, в свою очередь, — на низшую иерархическую ступень: отыгрывался на надзирателях и совместно с ними — на зэках.