Запах соли, крики птиц, стр. 30

~~~

Иногда ему вроде бы вспоминалась другая, та, что была не столь мягкой и красивой, как она. Другая, обладавшая таким холодным и непреклонным голосом. Словно твердое и острое стекло. Как ни странно, иногда ему этого голоса не хватало. Он спрашивал сестру, помнит ли она ее, но та лишь мотала головой. А потом брала свое одеяло — мягкое, с маленькими розовыми мишками — и крепко прижимала к себе. И он видел, что сестра, конечно же, помнит, тоже помнит. Воспоминание таилось где-то глубоко — в груди, не в голове.

Однажды он попытался спросить об этом голосе. Где он сейчас? Кому принадлежал? Но она страшно рассердилась. Сказала, что у них есть только она. И все. Никого с твердым и резким голосом никогда не существовало. Только она. Всегда лишь она. Потом она обняла их с сестрой. Шелк ее блузки коснулся его щеки, аромат духов проник в ноздри. Прядь длинных светлых волос сестры щекотала ему ухо, но он не осмеливался пошевелиться. Не осмеливался нарушить магию. Больше он никогда не спрашивал. Слышать ее сердитый голос было столь непривычно, столь жутко, что он не отваживался рисковать.

Обычно она сердилась на него лишь тогда, когда он просился посмотреть, что скрывается снаружи. Говорить об этом он не хотел, знал, что спрашивать бесполезно, но иногда просто не мог удержаться. Сестра всегда смотрела на него большими испуганными глазами, когда он, запинаясь, задавал свой вопрос. Ее страх заставлял его внутренне сжиматься, но промолчать не удавалось. Вопрос всегда возникал, словно стихийная сила — бурлил и поднимался откуда-то изнутри, рвался наружу.

Ответ бывал одинаков. Сперва разочарованный взгляд ее глаз. Огорчение по поводу того, что хоть она и давала ему так много, давала все, а ему тем не менее хотелось большего. Чего-то другого. Затем неторопливый ответ. Иногда при ответе у нее в глазах появлялись слезы. Это было страшнее всего. Часто она опускалась на колени, обхватывала его лицо руками. Далее то же заверение — что это во имя их же блага. Неудачнику туда путь заказан. Выпусти она их из дома, им с сестрой придется плохо.

Потом она тщательно запирала перед уходом дверь. И он оставался сидеть со своими вопросами, а сестра подползала к нему поближе.

~~~

Мехмет свесился с кровати, и его вырвало. Он смутно сознавал, что все течет на пол, а не в какую-нибудь посудину, но ему было слишком плохо, чтобы переживать по этому поводу.

— Тьфу, блин, Мехмет, какая мерзость. — Голос Йонны доносился откуда-то издали, и, чуть приоткрыв глаза, Мехмет увидел, как она выбегает из комнаты.

Расстраиваться из-за этого сил тоже не было. Его мозг заполняло лишь ощущение стука и боли в висках. Во рту пересохло, и привкус выпитого спиртного отвратительным образом смешивался с блевотиной. О том, что происходило накануне вечером, Мехмет имел лишь смутное представление. Ему припоминались музыка и танцы, помнились почти обнаженные девицы, которые прижимались к нему — жадно, отчаянно и омерзительно. Он прикрыл глаза, чтобы отгородиться от этих воспоминаний, но они лишь усилились. Тошнота снова подступила, и он опять свесился с кровати. Теперь уже осталась только желчь. Мехмет услышал, как где-то поблизости, словно шмель, зажужжала камера. В голове пронеслись лица родственников. Мысль о том, что они увидят его в таком состоянии, в сотни раз усилила головную боль, но единственное, что он был способен предпринять, это натянуть на голову одеяло.

Периодически возникали обрывки слов. Они проносились туда-сюда у него в памяти, но как только он пытался соединить их вместе, они тут же растворялись. Явно было что-то такое, что ему следовало вспомнить, уловить. Сердитые, злобные слова, пущенные в кого-то, как стрелы. В каких-то людей? В него самого? Черт, не вспомнить. Он свернулся, как эмбрион, прижал кулаки ко рту. Снова возникли слова — ругательства, обвинения, грубости, рассчитанные на то, чтобы оскорбить. Если он правильно помнил — а уверенности не было, — то они достигли цели. Кто-то плакал, протестовал, но это не помогло, голоса лишь повышались, звучали громче и громче. Потом звук удара — явственный звук прикосновения кожи к коже со скоростью, рассчитанной на причинение боли. И это удалось: сквозь пелену к нему проник вой, душераздирающие рыдания. Он еще больше сжался под одеялом, пытаясь отогнать все эти бессвязные обрывки, мельтешащие в голове. Ничего не получилось. Фрагменты были настолько раздражающими и сильными, что их не остановить. Они чего-то от него добиваются. Он должен что-то вспомнить. И в то же время ему это вспоминать не хотелось — так, во всяком случае, казалось. Все было как в тумане. Потом снова подступила тошнота, и он перегнулся через край кровати.

Мельберг лежал в постели и смотрел в потолок. У него было такое чувство… Он не мог точно определить, что это за чувство. Во всяком случае, давненько он не испытывал подобного. Вероятно, лучше всего определить его как… удовлетворение. Впрочем, у него вроде не имелось для этого причин, принимая во внимание то, что он и лег спать, и проснулся в одиночестве. А с удачными свиданиями у него обычно связывалось нечто иное. Но после знакомства с Роз-Мари в его жизни все переменилось. Действительно переменилось. Изменился он сам.

Вчерашний вечер выдался таким приятным. Беседа шла с невероятной легкостью, и они разговаривали обо всем на свете. Он слушал ее с неподдельным интересом, стремился узнать о ней все: где она выросла, как проходили ее детские годы, чем она всю жизнь занималась, о чем мечтает, какую любит еду, какие смотрит передачи по телевизору. Все-все. В какой-то миг он замер, посмотрел на их отражение в оконном стекле — смеющихся, поднимающих бокалы, болтающих — и едва узнал себя. Прежде ему не доводилось видеть у себя такой улыбки, и он был вынужден признать, что она ему идет. То, что Роз-Мари идет улыбка, он уже знал.

Мельберг сцепил руки за головой и потянулся. Сквозь окно проникало весеннее солнце, и он отметил, что ему давно следовало постирать занавески.

У дверей ресторана они на прощание поцеловались — робко, осторожно. При этом Мельберг очень бережно взял ее за плечи, и прикосновение кончиков пальцев к скользкой, прохладной поверхности ткани в сочетании с ароматом духов Роз-Мари стало самым сильным эротическим переживанием, когда-либо им испытанным. Как могло получиться, что она оказывает на него такое воздействие? И ведь прошло так мало времени.

Роз-Мари… Роз-Мари… Он смаковал ее имя. Прикрыл глаза и попытался представить себе ее лицо. Они договорились, что скоро снова встретятся. Он задумался над тем, в котором часу ей уже можно позвонить. Однако вдруг это покажется слишком назойливым? Чересчур поспешным? Но, черт возьми, будь что будет, он не в силах затевать с Роз-Мари какую-то сложную игру. Мельберг посмотрел на наручные часы. Ранним утром это уже никак не назовешь. Она наверняка проснулась. Он потянулся за телефоном, но не успел поднять трубку, как тот зазвонил сам. На дисплее высветилась фамилия Хедстрём. Ничего хорошего это не предвещало.

Патрик прибыл к месту находки одновременно с техниками. Вероятно, они выехали из Уддеваллы примерно тогда же, когда он сел в машину, чтобы отвезти Эрику домой. Обратная дорога во Фьельбаку прошла довольно мрачно. Эрика в основном смотрела в окно — не сердито, просто огорченно и разочарованно, и он ее понимал: сам он тоже был расстроен и разочарован. В последние месяцы им так редко удавалось побыть наедине. Патрик едва мог припомнить, когда они в последний раз сидели, разговаривали и общались только вдвоем. Временами он ненавидел свою работу и в такие минуты всерьез задавался вопросом, почему выбрал профессию, которая на практике полностью лишала его выходных дней. Его могли вызвать в любой момент — отдых от работы постоянно отделял лишь один телефонный звонок. Но в то же время она ему так много давала — прежде всего, удовлетворение, возможность почувствовать, что от него действительно что-то зависит, по крайней мере иногда. Он никогда бы не вынес работы по специальности, где требовалось бы целыми днями копаться в бумагах и менять цифры. Профессия полицейского наполняла его жизнь смыслом, создавала ощущение нужности. Проблема или, скорее, дилемма заключалась в том, что в нем нуждались и дома.