Мастер боя (Мое имя - Воин), стр. 1

Виктор Степанычев

Мастер боя

Если спросишь: «Где твой дом?» —

Дома он не назовет.

Если спросишь: «Как зовут?» —

Имени не скажет он.

Словно малое дитя

Плачущее, он в ответ

Не промолвит ничего.

Как ни думай, ни тоскуй,

Но печальная судьба —

Здесь, на этом свете, жить.

Каса Канамура. Японский поэт VIII века.

Часть первая

Бои без правил

Глава 1

Бегство в никуда

Боль подкралась точно так же, как и вчера, и позавчера, и третьего дня, как подкрадывалась с тех пор, как он помнил себя в этой жизни, — по-предательски незаметно, исподволь и даже ласково.

Вначале кошачьей шерсткой аккуратно и нежно тронув шею, скользнув влажным дуновением ветерка по коже, будто взъерошивая короткие волосы, она вступила в свои права, накатив на затылок тупым онемением, скоро превратившись во всеобъемлющую, пожирающую его сознание пытку.

Он обреченно полез в шуршащий полиэтиленовый пакет, где, кроме литровой бутылки с минералкой и начатого батона, лежали две пластинки анальгина. Одна была нетронутая, а во второй еще покоились в гнездах две таблетки. Помимо наручных часов, этот пакет с нехитрым содержимым был всем имуществом, которым нынешним утром снабдил его дедушка Джамал. Пластиковую бутылку «Нарзана» и хлеб они купили в ларьке рядом со станцией. Анальгином запаслись еще вчера днем в крохотной аптечке в придорожном селе.

Выдавив обе таблетки из облатки на ладонь, он забросил их в рот и, совсем не чувствуя горечи, разгрыз и запил минералкой. На серьезные лекарства у старика денег не водилось, да и какие ему сейчас нужны, ни старик, ни он сам не ведали. Рецепты-то выписывать некому. Помогает анальгин — вот и славно!

Немного запрокинув голову назад — так, ему казалось, боль уходит немного быстрее — и сцепив зубы, чтобы не застонать от разрывающей мозг злобной твари, он застыл, ожидая действия лекарства.

Скамейка пряталась за давно не стриженными кустами в неопрятном пристанционном скверике, и его никто не видел, никто не мешал. Он не стыдился своей слабости, однако и не желал ничьей помощи или сострадания, не хотел привлекать к себе внимания людей. Он оставался один в этом мире, пока чужом и враждебном, и не открывался ему, как и сам мир был для него закрыт и чужд...

Наблюдал за ним, правда, с невысокого пьедестала славный гусарский поручик, воспевший горные вершины, на склоне одной из них и сложивший свою головушку. Но уж этот-то не в счет. Бюст поэта был исполнен в граните, из-за чего и сохранился в целости, избежав участи бронзовых собратьев, почивших усилиями «благодарных» потомков на пунктах приема цветных металлов. Поручик смотрел на него внимательно и грустно, чуть наклонив вперед лобастую голову. Только в уголках его губ таилась всепонимающая и всепрощающая горькая усмешка: «...песнь — все песнь; а жизнь — все жизнь!»

Путешествие длилось уже более десяти дней. Они с дедушкой Джамалом переезжали на перекладных — автобусами, случайными оказиями — из одного селения в другое сначала по Чечне, затем по Ингушетии, уходя все дальше и дальше от негостеприимных кавказских предгорий. Шли и ехали, обходя блокпосты, пока не достигли мест, где издревле терские казаки держали приграничье, которое можно было назвать русским, хотя и это, в общем-то, спорно...

В дороге беглецам давали ночлег, делились едой, однако в глазах людей, их приютивших, невозможно было различить ни радости встречи, ни горечи прощания. Прятались серыми тенями в глубине зрачков опасение и отчужденность, да еще тяжкий груз будничных забот лежал на усталых лицах. И затаенные нотки облегчения чудились в голосах, желавших им счастливого пути.

Десять дней в дороге, а до того столько же, а может, и больше — в темной подвальной комнатке-келье, где только горящий фитилек, плавающий в глиняной плошке с маслом, мерцающим глазом звал его жить. Собственно, и сама жизнь, в которой он сейчас существовал, началась с этого фитилька.

Сначала был непроглядный мрак, в котором он летел и летел, не чувствуя ничего — ни боли, ни ненависти, ни любви, ни страха — ничего, кроме полета. Полета в никуда, в ничто... А потом в темноте возникла серая точка, ставшая робкой искрой.

Искра разгоралась все сильнее и сильнее, пока не превратилась в тонкий язычок пламени. И тогда вместе с этим неярким светом явилась жизнь, и одновременно с ней возникли боль и страдание.

Десять дней он уходил от смерти и еще десять дней бежал от людей. И все для того, чтобы в конце пути остаться одному в грязном привокзальном сквере под пристальным взглядом гранитного поручика — без документов, без денег, без прошлого. У него, правда, было имя, но не его, данное от рождения, а чужое, из новой жизни. Дедушка Джамал назвал его в память своего фронтового друга Петром. Старик сказал, что человек не может жить без имени. Это камень может быть безымянным, дорожная пыль, которую разносит ветер, безымянна, а человек должен носить имя, данное ему Аллахом и людьми.

Дедушка Джамал достал завернутые в платок фотографии и нашел среди них одну потертую и совсем пожелтевшую, на которой запечатлелись обнявшие друг друга за плечи молодые парни с орденами Славы на груди — по два на каждого, донельзя счастливые, победившие в Великой войне. Он так ее и назвал — Великой, опустив остальные уточнения.

Старик ткнул пальцем в смеющегося горбоносого солдатика, у которого пышный чуб выбивался из-под лихо сдвинутой на ухо пилотки, и гордо сообщил, что это он сам, рядовой полковой разведки Второго Украинского фронта. А сержант, сидящий рядом с ним, командир отделения и друг, с которым он прошел, а точнее — прополз на брюхе по снегу и грязи от Вязьмы до самой что ни на есть австрийской Вены. И звали того сержанта Петром.

Белобрысый круглолицый крепыш со старой фотографии ни единой черточкой не походил на темноволосого, с запавшими от боли глазами, гостя. Но дедушка Джамал безапелляционно заявил, что они похожи друг на друга не внешне, а душой и сердцем. И это главное сходство. На фронте сержант Петр Крюков дважды спасал своего товарища, а он спас его внучку через много лет после Великой войны.

Сопротивления не было. Петр — значит, Петр. Своих вариантов все равно никаких. Не было и ассоциаций ни с этим именем, ни с другими. Точно так же, как и рассказ дедушки Джамала не вызывал никаких воспоминаний или эмоций. Единственным связующим звеном между прошлой жизнью и нынешней был адский взрыв в сознании, расцвеченный всеми цветами радуги и жуткой болью. Жестокий удар в затылок, вызвавший мощнейшую вспышку в мозге, словно бы выбросил сгусток энергии и дал импульс на рождение сверхновой звезды. С угасанием прежней жизни на свет появился другой человек, начавший жить заново.

Он не помнил ничего из того, что рассказывал дедушка Джамал. Ни пьяных федералов, приехавших на БТРе и требовавших водки и денег от старика, ни глумления недоумков, увидевших свежее личико младшей внучки старика и немедленно объявивших ее снайпершей, которую они давно ищут. Не помнил и того, откуда он пришел в дом дедушки Джамала, почему встал на пути беспредельщиков.

Слова увещевания не помогли, пьяное сознание солдат их не восприняло. Тогда он вырвал девушку из рук контрактника, тащившего ее на улицу к БТРу, и громко заорал на старлея, попытавшегося перехватить за руку девчонку, испуганной птахой метнувшуюся за дом. А один из них — тот, что стоял за спиной, самый спокойный и упитанный, с улыбкой дауна, страшной гримасой застывшей на лице, перехватив короткий «АКСУ» за ствол, с размаху ударил, приложив кожухом затворной рамы, как обухом топора, к его затылку. По-нашему, по-русски — беспощадно и бессмысленно...

Потом они смотрели на него, безжизненно лежащего в луже крови, растекающейся по плиткам двора. Смотрели, трезвея и мрачнея, пока старший лейтенант, выругавшись длинно, не погнал всех к БТРу. Они уехали, а уже через час вернулись, вероятно, посовещавшись и решив подчистить за собой, убрать свидетелей бесчинства. Но уже не застали никого. Дедушка Джамал предвидел, что может произойти. Если бы их с внучкой и не убили, то обвинили бы в смерти неожиданного защитника.