Скованные льдом сердца, стр. 11

— Он не должен принадлежать одному, — сказала она мягко, и улыбка погасла на ее губах, — здесь девять лепестков — по три для каждого из нас.

Она дала три своему мужу и три Билли, и минуту мужчины смотрели на голубые лепестки, лежавшие на грубых жестких ладонях. Потом Билли достал кожаный мешочек, куда он положил прядку волос Изабеллы, и спрятал туда же голубые лепестки. Дин уложил их в старый конверт. Билли тихо сказал Дину:

— Мне бы хотелось остаться на некоторое время одному. Не пройдете ли вы с ней до обеда в палатку?

Когда они ушли, Билли прошел к тому месту, где он положил свой мешок перед тем, как броситься на Дина. Он завязал его и прикрепил себе на плечи. Потом он быстро пошел по своим прежним следам, и в сердце его было жуткое чувство беспросветного одиночества. Когда он добрался до перевала, он попробовал засвистеть, но губы не слушались, и что-то в горле мешало ему. С верхушки горы он посмотрел вниз. Легкая струйка дыма поднималась над еловой чащей. В глазах его потемнело, и голос сорвался, когда он крикнул имя Изабеллы. Он пошел назад к тоскливому одиночеству своей прежней жизни.

— Теперь скоро, Пелли, — пробормотал он с невеселым смехом. — Я не совсем-то справедливо поступил с тобой, старина, но я буду спешить изо всех сил и постараюсь наверстать потерянное время.

Поднялся ветер и закачал вершинами елей. Он был рад этому. Ветер предвещал метель. А метель занесет все следы.

Глава VII. БОЛЕЗНЬ ПЕЛЕТЬЕ

Один на мысе Фелертон, среди завывания вьюги арктической ночи Пелетье день за днем боролся с лихорадкой, ожидая Мак-Вея. Вначале его наполняла надежда. Первый луч солнца, который они видели сквозь маленькое окошечко в то утро, когда Мак-Вей уехал в форт Черчилл, блеснул как раз вовремя, чтобы рассеять мрак в его голове. Три дня после того он все выглядывал в окошко, призывая всеми силами еще один такой же привет южных небес.

Но та метель, с которой боролась Изабелла на снежной равнине, день за днем свирепствовала над его головой, с треском, воем и свистом грохоча среди ледяных полей, неся с собой вновь непроницаемый мертвый покров арктической мглы, которая сводила его с ума. Он пытался не думать ни о чем, кроме Билли, о быстром беге его верного товарища на юг и о драгоценных письмах, которые он принесет, и он считал дни, делая отметки пером на двери, отделяющей его от серого и багрового хаоса арктического моря.

Наконец наступил день, когда он отказался от надежды. Он решил, что умирает. Он подсчитал отметки на дверях — их было шестнадцать. Как много дней прошло с тех пор, как Билли с собаками уехал. Если все шло хорошо, он сделал уже треть обратного пути, и через неделю будет дома.

Худое, лихорадочно горящее лицо Пелетье расплылось в безумную улыбку. Гораздо раньше конца этой недели, думал он, он непременно умрет. Лекарства и письма придут слишком поздно. Вероятно, опоздают на четыре или на пять дней. Прямо под последней отметкой он провел длинную черту и в конце ее написал дрожащими неразборчивыми буквами:

«Дорогой Билли, я думаю, что это мой последний день».

Потом он перетащился от двери к окну.

Там было то, что убивало его, — мертвый мир, простирающийся на сотни миль за видимый горизонт. К северу и к востоку не было ничего, кроме льда, нагроможденных друг на друга ледяных глыб, сначала белых, дальше серых, еще дальше багровых и, наконец, черных.

До него донесся глухой, никогда не прекращающийся рокот подводного течения, идущего от Ледовитого океана, прерывающийся время от времени оглушительным грохотом, когда гигантские силы раскалывали точно огромным ножом одну из этих ледяных глыб. Уже пять месяцев он слышал эти звуки, и кроме голоса Мак-Вея и бормотания эскимоса — никакого другого человеческого голоса. Только раз за четыре месяца он видел солнце, в то утро, когда уезжал Мак-Вей.

Он был на грани безумия. Многие до него сходили с ума. В окно ему видны были пять грубых деревянных крестов, отмечающих их могилы. В отчетах Северо-западной королевской стражи их называли героями. И скоро его, констебля Пелетье, будут упоминать в их числе. Мак-Вей напишет обо всем ей, милой верной девушке, за тысячи миль к югу, и она будет всегда помнить его — своего героя — и его одинокую могилу на мысе Фелертон, самом северном пункте царства закона.

Но она никогда не увидит этой могилы. Она никогда не посадит на ней цветов, как она сажает их на могиле своей матери, она никогда не узнает всего — даже половины; не узнает, как страстно он жаждал услышать звук ее голоса, почувствовать прикосновение ее руки, увидеть блеск ее нежных голубых глаз прежде чем умереть. Они должны были пожениться в августе, когда кончится срок его службы в королевской страже. Она ждет его. А в июле или в августе дойдет весть, что он умер.

С подавленным рыданием он откинулся от окна к грубому столу, который он придвинул к своей скамейке и тысячный раз поднес к своим покрасневшим глазам фотографическую карточку.

Это был портрет девушки, дивно прекрасной в глазах Тома Пелетье, с русыми волосами и глазами, которые вечно говорили ему, как сильно она его любит. И в тысячный раз он повернул портрет и прочел на обратной стороне:

«Мой собственный дорогой мальчик, помни, что я всегда с тобой, всегда думаю о тебе, всегда молюсь за тебя и знаю, дорогой, ты всегда будешь поступать так, точно я рядом с тобой».

— Боже! — простонал Пелетье. — Я не могу умереть! Не могу! Я должен жить, чтобы увидеть ее, чтобы…

Он упал на скамью вконец измученный. Опять в голове его замелькали огни. У него кружилась голова, и он говорил с ней или воображал, что говорит с ней, но это было всего лишь нечленораздельное ворчание Казана, старого одноглазого эскимосского пса, подозрительно поднявшего голову. Казан постоянно слушал бред Пелетье еще раньше, чем Мак-Вей оставил его одного. Скоро он опять засунул морду между передними лапами и задремал.

Долгое время спустя он снова поднял голову. Пелетье затих. Но собака заворчала, подошла к двери, вернулась и стала беспокойно тереться о худую руку человека. Потом она отошла, села, подняла вверх морду и из ее горла вырвался долгий тоскливый вой, протяжный и страшный, каким собаки индейцев оплакивают своих умерших хозяев. Этот звук разбудил Пелетье. Он поднялся и почувствовал, что и на этот раз жар и бред покинули его голову.

— Казан, Казан, — позвал он. — Еще не настало время!

Казан подошел к окну, посмотрел на запад и стоял, опершись передними лапами на раму. Пелетье вздрогнул.

— Опять волки, — проговорил он. — Или, может быть, лисица?

Он тоже усвоил себе привычку говорить с самим собой, привычку, распространенную среди людей, живущих на Дальнем Севере, где собственный голос является часто единственным звуком, нарушающим убийственное однообразие. С этими словами он перебрался к окну и выглянул вместе с собакой.

На запад тянулась безжизненная равнина, безграничная и пустая, без малейшего холма или кустика, и небо, нависшее над ней. Пейзаж всегда напоминал Пелетье ужасную картину Доре «Ад», которую он видел когда-то. Низкое твердое небо, точно из багрового и синего гранита, вечно угрожающее обрушиться вниз ужасающей лавиной. И между этим небом и землей был тот жалкий сдавленный мир, который Мак-Вей назвал как-то сумасшедшим домом вселенной.

Единственный мутный глаз Казана и затуманенные горячечными видениями глаза Пелетье не могли видеть далеко, но наконец человек различил предмет, медленно движущийся в направлении к его хижине. Сначала он подумал, что это лисица, а потом волк, наконец, когда предмет приблизился, он показался ему заблудившимся северным оленем. Казан ворчал. Волосы на его спине угрожающе топорщились. Пелетье все внимательнее всматривался, прижимаясь лицом к холодному стеклу окна, и вдруг он издал громкое возбужденное восклицание.

Это человек пробирался к нему! Он согнулся почти вдвое и подвигался вперед зигзагами. Пелетье с трудом добрался до двери, отодвинул засов и приоткрыл ее. Охваченный слабостью, он снова упал на конец скамьи.