На дороге, стр. 74

Скоро в старую клевую Грегорию придет таинственная ночь. Мамбо ни на минуту не смолкало, оно неистовствовало дальше, словно бесконечное путешествие сквозь джунгли. Я не мог отвести глаз от темной малышки – от того, как по-королевски она ходит, даже когда хмурый бармен унижает ее каким-нибудь лакейским занятием, типа принести нам выпивку или подмести за стойкой. Из всех девчонок в заведении деньги больше всего нужны были ей: может, мать приходила как раз за деньгами для ее братишек и сестренок. Мексиканцы бедны. Ни разу, ни разу не пришло мне в голову просто подойти и дать ей денег. У меня такое чувство, что она взяла бы их с определенной долей презрения, а презрение от таких, как она, приводит меня в трепет. В собственном безумии я на самом деле влюбился в нее на те несколько часов, что мы там провели: та же самая безошибочная резь разума, те же вздохи, та же боль и превыше всего прочего – то же нежелание и страх приблизиться. Странно, что Дину и Стэну тоже не удалось подойти к ней; ее непроницаемое достоинство – вот отчего она была бедна в старом диком борделе, подумать только. Один раз я заметил, что Дин, как статуя, наклонился к ней, готовый лететь, и на лице у него отразилось, насколько он сбит с толку – так холодно и высокомерно глянула она в его сторону; он бросил чесать себе живот, разинул рот и, наконец, склонил перед нею голову. Ибо она была королевой.

Вдруг в общем сумбуре Виктор стал хватать нас за руки и отчаянно жестикулировать.

– В чем дело? – Он, как мог, старался нам втолковать. Потом подбежал к бару, выхватил у оскалившегося бармена чек и притащил нам показать. Счет вырос до трех сотен песо, или тридцати шести американских долларов, а это большие деньги в любом борделе. Но нам пока не удавалось протрезветь и не хотелось уезжать; хоть мы и были уже на исходе, но по-прежнему желали побарахтаться тут с нашими любезными подружками – в этом странном арабском раю, который, в конце концов, обрели после трудной, трудной дороги. Но надвигалась ночь, и надо было закругляться; Дин тоже это видел и уже начал хмуриться, задумываться и пытаться прийти в себя, а я, наконец, высказал идею уехать отсюда раз и навсегда:

– У нас столько всего впереди, чувак, никакой разницы не будет.

– Правильно! – крикнул Дин с остекленевшим взглядом и повернулся к своей венесуэлочке. Та все-таки отрубилась и теперь лежала на деревянной лавке, и ее белые ноги торчали из-под шелка. Галерка в окне наслаждалась зрелищем; за ними уже начинали ползти красные тени, и я услышал, как где-то взвыл маленький ребенок, и вспомнил, что я не где-то на небесах, а в Мексике, и вовсе не в каких-то там порнографических гашишных грезах.

Мы вывалились наружу; забыли Стэна; бегом вернулись за ним и увидели, как он очаровательно раскланивается с вечерними шлюхами, которые только что заступили в свою ночную смену. Он хотел начать все заново. Когда Стэн напивается, то тяжелеет, как здоровенный мужик, а от женщин его вообще невозможно оторвать. Больше того – бабы сами льнут к нему, цепко как плющ. Он настаивал на том, чтобы остаться и попробовать новых, странных и более искусных сеньорит. Мы с Дином настучали ему по спине и вытащили наружу. Он обильно махал всем ручкой – девчонкам, фараонам, толпе, детишкам на улице; рассылал во все стороны воздушные поцелуи под гром аплодисментов Грегории и гордо покачивался, окруженный местными бандами, пытаясь заговорить с ними и передать всем свою радость и любовь ко всему без исключения в этом прекрасном дне его жизни. Все смеялись: некоторые хлопали его по спине. Дин рванулся и заплатил полицейским четыре песо, пожал им руки, разулыбался и раскланялся с ними. Затем прыгнул в машину, и все девчонки, которых мы знали, даже венесуэлочка, проснувшаяся к прощанью, собрались вокруг, столпились в своих легоньких нарядах, и тараторили что-то на прощанье, и целовали нас, а венесуэлочка даже расплакалась – хоть мы и знали, что плакала она не по нам, ну, не совсем по нам, но ничего, и так сойдет. Моя сумрачная любовь растворилась в тенях внутри дома. Все было кончено. Мы выехали, оставив радости и праздник в несколько сот песо за спиной, и нам отнюдь не казалось, что мы плохо потрудились. Мамбо призрачно следовало за нами еще несколько кварталов. Все кончилось.

– Прощай, Грегориа! – вскричал Дин, посылая городку воздушный поцелуй.

Виктор гордился нами и гордился собой.

– Хочешь сейчас баню? – спросил он. Да, мы все хотели чудесную баню.

И он повез нас в самое невероятное место на свете: то была обычная баня американского типа, она стояла прямо на шоссе в миле от города; там было полно детишек, плескавшихся в бассейне и душевых кабинках внутри каменного здания, всего за несколько сентаво, мыло и полотенца выдавал служитель. Кроме того, там имелся еще я унылый детский парк с качелями и сломанной каруселью, и в тускневшем свете красного солнца он казался таким странным и таким прекрасным. Мы со Стэном сразу взяли полотенца и прыгнули прямо под ледяной душ, и вышли оттуда посвежев и обновившись. Дин не стал суетиться с баней – мы видели его далеко на другой стороне грустного парка: он рука об руку прогуливался с нашим добрым Виктором, многословно и любезно болтал с ним, даже возбужденно наклонялся к нему, чтобы что-то подчеркнуть, и рассекал воздух кулаком. Затем они снова брали друг друга под ручку и шли дальше. Подходила пора прощаться с Виктором, вот Дин и пользовался случаем побыть с ним наедине, исследовать парк, разузнать его взгляд на вещи вообще – короче говоря, врубиться в Виктора так, как мог только он.

Теперь Виктор был очень печален от того, что нам надо было ехать:

– Когда снова приедешь Грегориа, увидишь меня?

– Конечно, чувак! – ответил Дин. Он даже пообещал захватить Виктора с собою в Штаты, если тот захочет. Виктор сказал, что ему надо подумать.

– Есть жена и бэби… нет денег… я посмотрю. – Его милая вежливая улыбка светилась в красноватых сумерках, когда мы махали ему из машины. У него за спиной оставались печальный парк и детишки.

6

Сразу за Грегорией дорога пошла под уклон, по обеим сторонам вставали громадные деревья, и чем ближе подступала темнота, тем громче раздавался в их кронах рев миллиардов насекомых – он звучал как один непрерывный высокочастотный скрежет.

– Фу-у! – сказал Дин, включил фары, и те не работали. – Что такое? что? черт подери, что такое? – Он психовал и колотил по панели. – Ох, Господи, нам придется ехать по джунглям без света, только подумай, что это за кошмар, я смогу видеть, только когда будет проезжать другая машина, а здесь просто нет никаких машин! И фонарей, конечно, тоже. Ох, что же делать, черт бы все это побрал?

– Да поехали и всё. Хотя, может, вернемся?

– Нет-нет, никогда! Поехали дальше. Я еле вижу дорогу. Прорвемся. – И вот мы рванули в чернильную темень сквозь визг насекомых, и мощный, густой запах опустился на нас, почти что запах гнили, и мы вспомнили и осознали, что сразу за Грегорией по карте начинается Тропик Рака. – Мы в новых тропиках! Не удивительно, что такой запах! Нюхайте. – Я высунул голову из окошка; жуки ударялись мне в лицо; невообразимый скрежет поднялся в тот момент, когда я навострил слух на ветер. Вдруг фары у нас заработали и ткнулись вперед, освещая одинокую дорогу, бежавшую меж сплошных стен поникших, змеистых деревьев до ста футов высотой.

– Сук-кин кот! – вскричал Стэн на заднем сиденье. – Черт возь-ми! – Он до сих пор был в улете. Мы вдруг поняли, что он все еще торчит, и ни джунгли, ни наши беды не составляют для его счастливой души никакой разницы. Мы расхохотались – все втроем.

– К чертовой матери! Мы просто кинемся на эти проклятые джунгли и будем спать до самого утра, погнали! – завопил Дин. – Старина Стэн прав. Старина Стэн плевать хотел! Он так улетел по тем бабам, и по чаю, и по тому сумасшедшему, неземному, непостижимому мамбо, которое ревело так, что у меня до сих пор барабанные перепонки трясутся ему в такт… уии! он так торчит, что знает, что делает! – Мы скинули майки и, гологрудые, с ревом понеслись по джунглям. Ни городов, ничего – затерянные джунгли на мили и мили вокруг, и спуск, и все жарче и жарче, и насекомые вопят все громче, и заросли все выше, и запах все мощнее и жарче, пока мы не начали привыкать к нему, и он не стал нам нравиться.