Бродяги Дхармы, стр. 6

– Ты сама еще ребенок.

– Нет, я древняя праматерь, я бодхисаттва. – Она, конечно, была слегка чокнутая, но когда я услышал про «бодхисаттву», то понял, что она ужасно хочет быть такой же крутой буддисткой, как Джефи, а будучи женщиной, может выразить это только таким способом, традиции которого коренятся в тибетской церемонии «ябьюм», так что все нормально.

Альва, несказанно довольный, был всецело за «каждый четверг», да теперь и я тоже.

– Слышал, Альва, она заявила, что она бодхисаттва.

– Ну и правильно.

– Она считает себя нашей общей матерью.

– В Тибете и отчасти в древней Индии, – сообщил Джефи, – женщины-бодхисаттвы служили священными наложницами в храмах или ритуальных пещерах, производили на свет достойное потомство, а также медитировали. Мужчины и женщины вместе медитировали, постились, устраивали праздники, вроде нашего, и возвращались к еде, питью, беседе, они ходили на прогулки, в дождливый сезон жили в вихарах, в сухой – под открытым небом, и с сексом не было никаких проблем, что мне всегда нравилось в восточных религиях. И кстати, у наших индейцев тоже… Знаете, в детстве, в Орегоне, я совсем не чувствовал себя американцем, мне чужды были провинциальные идеалы, все это подавление секса, мрачная серая газетная цензура над общечеловеческими ценностями, а потом я открыл для себя буддизм и тут понял, что была прошлая жизнь, бесконечно много веков назад, а сейчас, за грехи и провинности, я ввергнут в эту юдоль печали, такая у меня карма – родиться в Америке, где никто не веселится и ни во что не верит, особенно в свободу. Поэтому я всегда сочувствовал всяческим освободительным движениям, вроде северо-западного анархизма, например, или героям давней резни в Эверетте… – Все это вылилось в долгую серьезную дискуссию, наконец Принцесса оделась, и они с Джефи укатили на велосипедах домой, а мы с Альвой остались смотреть друг на друга в красном полумраке.

– Да, Рэй, Джефи голова – может, действительно самый крутой из известных нам чуваков. И еще я люблю его за то, что он настоящий герой западного побережья, ты понимаешь или нет, я здесь уже два года, и до сих пор не встречал на самом деле ни одной достойной фигуры, ни одной действительно светлой головы, я уже отчаялся в этом западном побережье! И вообще, смотри, какой образованный, тут тебе и восточная премудрость, и Паунд, и пейотль с его видениями, и альпинизм, и бхикку – да, Джефи Райдер великий новый герой американской культуры!

– Да, круто, – согласился я. – И мне еще нравится, когда он тихий такой, печальный, немногословный…

– Ох, интересно, чем он кончит.

– Я думаю – как Хань Шань, один в горах, будет писать стихи на скалах – или читать их людям, столпившимся у его пещеры.

– Или станет кинозвездой в Голливуде, а что ты думаешь, он тут сказал мне: «Знаешь, Альва, я никогда не думал стать кинозвездой, а ведь я все могу, только еще не пробовал,» – и я верю, он действительно может все что угодно. Видал, как они с Принцессой, как она вся обвилась вокруг него?

– О да. – А позже, когда Альва лег спать, я уселся под деревом во дворе и глядел на звезды, временами закрывая глаза для медитации, пытаясь успокоиться и вновь обрести душевное равновесие. Альва тоже не мог заснуть; он вышел, лег на спину в траву, глядя в небо, и сказал: «Какие там облака клубятся во тьме, чувствуешь, что живешь на планете».

– Закрой глаза и увидишь больше.

– Ой, не знаю, что ты этим хочешь сказать! – раздраженно воскликнул он. Его всегда напрягали мои маленькие лекции об экстазе самадхи, – состояние, когда ничего не делаешь, полностью останавливаешь мозги, глаза закрываешь и видишь некий огромный вечный сгусток электрической Силы, гудящий на месте привычных жалких образов и форм предметов, которые, в конечном счете, иллюзорны. Кто мне не верит – приходи через миллиард лет, поспорим. Ибо что есть время? – А тебе не кажется, что гораздо интереснее жить, как Джефи, заниматься девочками, наукой, веселиться, вообще что-то делать, чем так просиживать задницу под деревьями?

– Не-а, – сказал я уверенно, зная, что Джефи был бы на моей стороне. – Он просто развлекается в пустоте.

– Не думаю.

– А я думаю, да. Вот я на следующей неделе схожу с ним в горы и тогда точно тебе скажу.

– Ну-ну (вздох), что касается меня, то я останусь Альвой Голдбуком, и к черту всю эту буддистскую фигню.

– Когда-нибудь пожалеешь. Как же ты не хочешь понять, что я тебе пытаюсь втолковать: твои шесть чувств дурят тебя, обманывают, уверяя, что, кроме шести чувств, есть еще реальный контакт с реальным миром. Не будь у тебя глаз, ты бы меня не видел. Не будь ушей, не слышал бы гул самолета. Не будь носа, не учуял бы запах полночной мяты. Не будь вкусовых рецепторов языка, не отличил бы по вкусу А от Б. Не будь тела, не ощутил бы тело Принцессы. На самом деле нет ни меня, ни самолета, ни мозга, ни Принцессы, ни-че-го, что ж ты, дурак, хочешь, чтобы тебя продолжали дурить и дурили каждую минуту твоей дурацкой жизни?

– Именно этого я и хочу, и благодарю Бога, что из ничего вышло нечто.

– Ты уж извини, но все как раз наоборот: из чего-то вышло ничто, и это что-то – Дхармакайя, тело Истинного смысла, а ничто – все вот это и вся наша болтовня. Я пошел спать.

– Иногда в твоих словах я вижу некие проблески света, но поверь, что от Принцессы я получаю больше сатори, чем от слов.

– Это сатори твоей дурацкой плоти, развратник.

– Знаю я, грядет мой спаситель.

– Какой спаситель, что грядет?

– Все, хорош, давай просто жить!

– Черт подери, Альва, раньше я думал так же, как ты, я так же жалко цеплялся за мир. Ты все рвешься туда, где бы тебя любили, били, трахали, чтобы стать старым, больным и побитым сансарой, ты, е…ное мясо вечного возвращения, и так тебе и надо.

– Нехорошо так говорить. Все плачут, страдают, стараются жить, как могут. Одичал ты, Рэй, со своим буддизмом, для нормальной здоровой оргии и то боишься раздеться.

– Но в конце концов разделся же!

– Да, но сколько раскачивался, – ладно, не будем.

Альва ушел спать, а я закрыл глаза и стал думать: «Мысль остановилась» – но поскольку я думал это, мысль не останавливалась, зато накатила волна радости, я понял, что вся эта пертурбация – всего лишь сон, который уже кончился, и не стоит беспокоиться, потому что я был не «я», и я стал молиться, чтобы Бог, или Татхагата, дал мне достаточно времени, сил и разума донести до людей мое знание (чего я не могу как следует сделать даже сейчас), чтобы они знали то же, что и я, и не отчаивались так. Старое дерево молча размышляло надо мной – живое существо. Я слышал, как в траве похрапывает мышь. Крыши Беркли казались жалкой живой плотью, под которой горестные призраки прячутся от небесной вечности, боясь взглянуть ей в лицо. Когда я отправился спать, меня уже не волновала ни Принцесса, ни желание, ни чье-то осуждение, я был спокоен и спал хорошо.

6

И вот настала пора великого похода. Вечером Джефи заехал за мной на велосипеде, мы вытащили альвин рюкзак и положили в корзину велосипеда. Я собрал носки и свитера. Только обуви подходящей не было, разве что теннисные тапочки Джефи, старые, но крепкие. Мои-то уже совсем развалились.

– Может, оно и лучше, Рэй, в теннисках проще, они легкие, можно прыгать с камня на камень. Время от времени будем меняться обувью, короче, не пропадем.

– А еда? Что ты берешь?

– Подожди с едой, Рэ-э-эй, – (иногда он называл меня по имени, и тогда это было протяжное, печальное «Рэ-э-э-эй», как будто он сокрушался о моем благосостоянии), – вначале вот, я принес тебе спальник, не на утином пуху, как мой, и, конечно, потяжелее, но в одежде и у большого костра будет нормально.

– В одежде ладно, а почему у большого костра, ведь только октябрь?

– Да, но там наверху в октябре уже заморозки, Рэ-э-эй, – протянул он печально.

– По ночам?

– Да, по ночам, а днем тепло, хорошо. Знаешь, старина Джон Мьюир ходил по тем горам, куда мы собираемся, в одной только старой шинели и с мешком сухарей, он спал, завернувшись в шинель, а когда был голоден, размачивал сухари в воде и ел, и бродил так месяцами, не возвращаясь в город.