Бродяги Дхармы, стр. 13

Я впал в глубокую медитацию, я ощутил, что горы действительно Будды и наши друзья, я почувствовал, как странно, что на всем огромном пространстве долины нас всего трое: тройка, сакральное число. Нирманакайя, Самбхокайя, Дхармакайя. Я молился о благополучии и вообще о вечном счастье для бедняги Морли. Порой я открывал глаза и видел Джефи, сидящего твердо, как камень, и мне хотелось смеяться – такой он был забавный. Но горы были внушительно серьезны, и Джефи тоже, а потому и я, и вообще смех – серьезная вещь.

Вокруг была красота. Алость утонула в лиловом сумраке, и гул тишины вливался в уши алмазным прибоем – любого успокоит на тысячу лет. Я молился о Джефи, о его благополучии и возможном будущем Будды. Во всем этом была чрезвычайная серьезность, галлюцинация и счастье.

«Камни и пространство, – думал я, – а пространство иллюзорно». Миллион мыслей жил в голове. У Джефи были свои мысли. Я поражался, как он может медитировать с открытыми глазами. Я был по-человечески поражен тем, как этот грандиозный коротышка, штудирующий восточную поэзию, антропологию, орнитологию и прочие всевозможные науки, этот маленький искатель приключений, отважный путешественник и альпинист, вдруг берет свои жалкие и прекрасные деревянные четки и серьезно молится, словно древний святой в пустыне, и до чего же это странно здесь, в Америке, стране сталеплавилен и аэропортов. Мир не так уж плох, пока в нем есть такие люди, как Джефи, – подумал я и обрадовался. Мускулы ныли, живот подвело, камни вокруг холодны – не приголубят, не утешат ласковым словом; и все же сидеть тут, медитируя, рядом с серьезным и искренним другом – ради одного этого стоило родиться, чтобы потом умереть, как придется всем нам. Что-то выйдет из всего этого на Млечных путях вечности, что расплещутся пред нами, как только спадет пелена с наших глаз, ребята. Мне хотелось поведать свои мысли Джефи, но я знал, что все это не имеет значения, да он и так все понимал, а молчание – золотая гора.

«Йоделэйхи-и», – пропел Морли. Уже стемнело, и Джефи сказал: – Судя по всему, он еще далеко. Я думаю, он догадается заночевать там внизу в одиночку, так что давай-ка спускаться в лагерь и готовить ужин.

– О'кей. – Мы аукнули пару раз для ободрения бедняги Морли и покинули его на милость ночи. Мы знали, что он догадается сделать все, как надо. И действительно, как выяснилось, он устроил привал, завернулся в два одеяла и заснул на своем надувном матрасе на том самом чудесном лугу с прудом и соснами, о чем рассказал нам назавтра.

10

Я собрал древесную мелочь на растопку, потом натаскал веток покрупнее, и наконец принялся за большие бревна – найти их тут не составляло труда. Мы разожгли такой костер, что Морли мог бы увидать его за пять миль, правда, пламя было скрыто от него стеной утеса. Каменная стена вбирала и мощно отдавала тепло, мы сидели как в жарко натопленной комнате, хоть носы у нас и мерзли – приходилось высовывать их за водой и дровами.

Джефи залил булгур водой и, помешивая, варил, а попутно размешал шоколадный пудинг и поставил на огонь в маленьком котелке из моего рюкзака. Кроме того, он заварил свежий чай. Потом достал две пары палочек, и вот мы уже наслаждались ужином. Это был самый вкусный в мире ужин. Над оранжевым сиянием костра переливались мириады звезд и созвездий – отдельные блестки, низкая блесна Венеры, бесконечная млечность путей, недоступных человеческому разумению, холод, синь, серебро, а у нас тут – тепло, красота, вкуснота. Как и предсказывал Джефи, алкоголя не хотелось совершенно, я вообще про него забыл, слишком высоко над уровнем моря, слишком свеж бодрящий воздух, от одного воздуха будешь в задницу пьян. Великолепный ужин, всегда лучше поглощать пищу не жадно, а понемножку, хитрыми щепотками на кончиках палочек; кстати, дарвиновская теория естественного отбора отлично применима к Китаю: если, не умея управляться с палочками, полезешь в большой семейный горшок – родня тебя живо обскачет, так и вымрешь с голодухи. В конце концов я, конечно, все-таки стал прихватывать куски указательным пальцем.

После ужина прилежный Джефи принялся отскребать котелки проволочной мочалкой, а меня услал за водой; я пошел, зачерпнул кипящих сверкающих звезд старым бидоном, оставшимся от других путешественников, и впридачу принес снежок; Джефи мыл посуду в заранее нагретой воде.

– Вообще, – говорит, – обычно я посуду не мою, просто в синий платок заворачиваю, это не обязательно… Хотя подобные маленькие хитрости не одобряются в этом лошадино-мыльном заведении, как бишь его, на Мэдисон-авеню, фирма эта английская, Урбер и Урбер или как ее там, короче, елки-палки, будь я туг, как лента на шляпе, если сию же минуту не достану карту звездного неба и не гляну, что у нас тут за расклад сегодня ночью. Расклад, черт возьми, покруче, чем все твои любимые Сурангамные сутры, братишка. – Достает карту, повертел немножко и говорит: – Ровно восемь сорок восемь вечера.

– С чего ты взял?

– Иначе Сириус не был бы там, где он сейчас… Знаешь, Рэй, что мне в тебе нравится, ты пробуждаешь во мне настоящий язык этой страны, язык рабочих, железнодорожников, лесорубов. Слыхал вообще, как они говорят?

– А то. Раз в Техасе, в Хьюстоне, подобрал меня водила, часов в двенадцать ночи, когда какой-то хрен, владелец мотеля, поднял шухер, и соответственно подружка моя, Денди Куртс, меня выписала, но сказала – не поймаешь машину, приходи, ляжешь на полу, и вот, значит, жду я на пустой дороге где-то час, тут едет грузовик, а за рулем индеец, он сказал – чероки, но звали его как-то Джонсон, или Элли Рейнольдс, в этом роде, вот он говорил, типа: «Э-э, браток, ты еще и реки не нюхал, когда я мамкину хижину бросил да на запад подался, дурью маяться, нефть добывать в восточном Техасе,» – ритмическая речь, и с каждым наплывом ритма он жал на сцепление, на всякие свои примочки, и с ревом гнал эту здоровенную дуру, выжимал семьдесят миль в час, в такт своим рассказам, потрясающе, вот это поэзия, это я понимаю.

– Вот именно. Послушал бы ты старину Берни Байерса, как он говорит, надо тебе обязательно съездить на Скэджит.

– Съезжу.

На коленях, с картой в руках, чуть наклонясь вперед, чтобы разглядеть звезды за навесом сплетенных ветвей, с этой своей бородкой на фоне мощного камня, Джефи был точь-в-точь похож на то, как я представлял себе старых дзенских мудрецов Китая. Коленопреклоненный, взор устремлен вверх, в руках – точно священная сутра. Вскоре он сходил к сугробу за охлаждавшимся там шоколадным пудингом. Ледяной пудинг был восхитителен, и мы немедленно его съели.

– Может, надо было оставить немножко для Морли?

– А, все равно не сохранится, растает утром на солнце.

Пламя уже не гудело, от костра остались лишь багровые угли, крупные, в шесть футов длиной; воцарялась ледяная хрустальная ночь, вкупе с запахом дымящихся поленьев – восхитительная, как шоколадный пудинг. Я пошел немного прогуляться, посидел, медитируя, на кочке; стены гор, огораживая долину, массивно молчали. Больше минуты нельзя, холодно. Вернулся; остатки костра бросают оранжевый отсвет на скалу, Джефи, склонив колени, смотрит на небо, все это в десятке тысяч футов над скрежещущим миром: картина покоя и разума. Что еще всегда поражало меня в Джефи, так это его глубокое искреннее бескорыстие. Он всегда все дарил, то есть практиковал то, что буддисты именуют Парамитой Даны, совершенством милосердия.

Когда я вернулся и сел у костра, он сказал:

– Ну, Смит, пожалуй, пора тебе обзавестись четками-амулетом, хочешь, возьми эти, – и протянул мне коричневые деревянные четки, нанизанные на крепкую черную веревочку, выглядывающую из последней крупной бусины аккуратной петлей.

– О-о, нельзя делать такие подарки, это же японские, да?

– У меня еще есть другие, черные. Смит, та молитва, которой ты меня сегодня научил, стоит этих четок. В любом случае – бери. – Через несколько минут он подчистил остатки пудинга, перед тем удостоверившись, что я больше не хочу. Потом устлал наш каменный пятачок ветками, а сверху постелил пончо, причем устроил так, что мой спальник оказался ближе к костру, чтобы я не замерз. Во всем проявлял он бескорыстие и милосердие. И меня научил этому, так что через неделю я подарил ему отличные новые фуфайки, обнаруженные мною в магазине «Доброй воли». А он мне за это – пластиковый контейнер для хранения пищи. Для смеха я отдарился огромным цветком из альвиного сада. Через день он с серьезным видом принес мне букетик, собранный на уличных газонах Беркли. «И тапочки оставь себе, – сказал он. – У меня есть еще пара, правда, более старые, но не хуже этих».