Путь к Вавилону, стр. 17

Ривен запустил генератор по-новой, не обнаружив, впрочем, никаких причин для такого сбоя, и когда вернулся в дом, в кухне уже сиял свет. Ему показалось, что в доме как-то странно пахнет. Он сморщил нос; но его обоняние, похоже, едва уловив этот запах, тут же привыкло к нему, и запах исчез. Мускусный запах животного. Должно быть, убитой им дичи.

Ривен вернулся к своей работе у раковины.

5

Писать — это рисовать на чистой бумаге, выдавливая кровь из собственных пальцев.

Постепенно они вновь выступали из тумана и становились ясны и отчетливы, все его персонажи. Они долго отказывались выходить на бумагу из-под клавиш машинки, не позволяя ему запечатлеть себя на листе, только их тени ложились ему на плечи, когда он сидел за столом и без особой надежды стучал по клавишам.

Он замыслил описать стремительное возвышение и падение властителей, сражения за власть в дикой зеленой стране своих книг, осады и битвы, и трагическую любовь, которую он так пока и не мог в полной мере представить себе.

Нет, бесполезно. Все это уже не воплотить в жизнь.

Мир его книги стал безжизненным и плоским, а герои — марионетками на неумело размалеванной сцене. Картины, которые он создавал, тускнели прямо на глазах, как цветник после заморозка. Воображение его растворилось в ледяной беззвездной мгле. Битвы смелых, сильных и великодушных людей обращались в кровавую бойню: бессмысленные стычки, после которых на снегу оставались горы трупов. Волки терзали тела убитых, копоть пожаров повисла в воздухе. В отчаянии он стучал пальцами по клавишам, но из-под них выходили только мертвые слова. Наконец, ему пришлось остановиться.

Я — время года, подумал он. Я — зима в ожидании весны. И мне еще долго ее ждать.

Потянулись угрюмые, мрачные дни. Целыми днями Ривен сидел за столом, глядя в окно на долину и навязчивое нагромождение гор. Он наблюдал, как ссорятся чайки над трупом тюленя, и жалел, что не закопал его. Потом он склонял голову и снова пытался вызвать жизнь из клавиш машинки. Но как этот дохлый тюлень, повествование его источало только трупный запах.

Он вышел на воздух, ища поддержки у морского простора и свежего ветра. Со своим теперь неизменным ореховым посохом он спустился к ручью и, усевшись на валуне у воды, принялся потягивать виски из фляги.

Он рассеянно оглядел скопление камней на той стороне ручья, причудливый узор лишайника, темные влажные пятна мха, понаблюдал за кружением песчинок на перекате. Виски согрело его, обожгло пустой желудок; в голове слегка поплыло. Ривен растер колени. Чайки прекратили свой шумный спор и улетели прочь, образовав в небе над морем восьмерку.

Он снова уставился на валуны. Узор лишайника изменился; он менялся прямо на глазах. Ривен прищурился, угадывая очертания и силуэты. Лошадь, башня, корона, лицо… Худощавое смуглое лицо с резкими чертами, черные бусинки глаз, остренькая бородка, и губы в усмешке — как щель.

— Боже правый!

Он вскочил на ноги, пустая фляжка, глухо стукнув, упала на землю. Перед глазами все поплыло, Ривен буквально впился взглядом в валун… но там был только лишайник и пупырчатый гранит. Он зажмурил глаза и зажал их пальцами.

Не стоит пить до обеда.

В тот вечер он сел у камина и тщательно вычистил винтовку. Он провозился с ней дольше, чем обычно. Во-первых, ее давно уже нужно было как следует вычистить, а во-вторых его успокаивало ощущение гладкого деревянного приклада в руках, ему хотелось выбрать воображаемую мишень в сумерках на берегу. Ему всегда нравились ружья. Он любил разбирать их и чистить — кроме тех, конечно, случаев в армия, когда чистка оружия превращалась в нудную работу. Это было священнодействие с реальным результатом. Доставляющее удовольствие.

Он передергивал и очищал затвор, пока окончательно не убедился, что на нем не осталось ни ржавчины, ни сажи. Потом зарядил магазин и дослал патрон в ствол. Он до сих пор еще не был уверен в том, что увиденное им сегодня днем не было просто игрой воображения…

Пришла ночь. Ривен задремал в кресле, убаюканный треском огня и шумом прибоя. Винтовка лежала рядом с ним на полу, масло на ней поблескивало в неверном свете пламени. Он не включал электрический свет, в колеблющемся пламени камина огня лицо его — худое, заросшее бородой — обратилось в резкий горельеф, сумрачный свет подчеркнул шрамы на лбу и морщины у глаз и у рта, которые не разгладились даже во сне.

Тепло очага уняло боль в ногах, а мерный плеск волн за окнами умиротворил его; обычное хмурое выражение лица во сне сгладилось. Он дышал глубоко и ровно. Торф в очаге осыпался с шуршанием, выгорая; стропила легонько поскрипывали под ветром.

Раздался какой-то едва различимый звук. Ривен приоткрыл глаза.

У очага кто-то сидел. Молча сидел, глядя в огонь.

У Ривена перехватило дыхание. Кресло под ним скрипнуло. Воздух, не находящий дороги из легких, громовым раскатом отдался у него в висках. Он отважился приоткрыть глаза пошире, заставляя себя дышать ровно и тихо. Сердце его, казалось, вот-вот выскочит из груди — бьется, будто рыба, выброшенная из воды.

Рука потянулась к огню — погреться в тепле, пальцы шевелились от удовольствия. Потом вновь раздался тихий звук, очень похожий на вздох, и тень на камине — сотканная из мрака и отблесков пламени — передвинулась ближе к очагу. Ривен явственно увидел лицо в обрамлении черных волос, брови, сходящиеся на переносице… а затем ему на глаза навернулись слезы и заслонили видение; Ривен решил, что спит и видит сон.

Внезапно лицо повернулось к нему, и Ривен теперь увидел нищенскую его худобу, грязь на щеках, спутанную копну черных волос; он почувствовал слабый мускусный запах плоти, который пропал, как только Ривен определил его. Но глаза… эти глаза. Они пристально смотрели на него словно бы сквозь черную пропасть потери и кошмарных видений. Они глядели ему прямо в глаза из-под сходящихся на переносице бровей, и Ривен задохнулся, не веря.

Мгновение или, может, столетие они смотрели друг на друга, как когда-то давным-давно. Была у них такая привычка: смотреть друг другу в глаза ясной ночью, когда в камине трещит огонь и ветер с воем носится по долине. Она обычно садилась у самого очага и поднимала к Ривену лицо, и глаза ее смеялись. А потом очаг остыл, и место ее опустело.

Но в этих глазах не было ничего… Почти ничего. Ни намека на узнавание. Словно это была лишь безжизненная оболочка прежней Дженни. Пустая оболочка.

И все же это была она. Здесь, в его сне.

— Дженни… — выдавил он. Она вдруг рванулась, пробежала через комнату, шлепая босыми ногами по полу, лязгнула дверной щеколдой и пропала в ночи.

Он бросился следом за ней, веря и не веря. Ночь встретила его глухой черной стеной и швырнула в него пригоршнями дождя, едва он выскочил за дверь.

— Вернись! Дженни, ради Бога, вернись!

Но берег был пуст, волны набегали на гальку и, шипя, отступали, ветер трепал его волосы.

Вернись…

Там, у самой воды, валялся дохлый тюлень. Ривену показалось, что что-то плеснуло на мелководье. Ветер был влажен и прохладен, в просвете туч невообразимо огромного небосвода светилась одинокая звезда. Ноги Ривена сделались ватными, по всему телу разлилась слабость. Он привалился к дверному косяку и закрыл глаза.

Звезды вращались над головой, Большая Медведица понемногу уходила к северу, приближалась полночь.

Поставив винтовку поближе к камину, он уселся у догорающего огня. Ему хотелось уехать домой, но теперь у него не было дома. Такого места, которое он мог бы назвать своим домом. Любой дом теперь для него будет чужим.

Но ведь не тронулся же он умом. Он ее видел; он слышал, как стукнула щеколда. И дверь ведь была открыта, когда он бросился следом за ней, а он точно помнит: дверь он закрывал. Она была здесь. Он не спал.

Быть может, цыганка? Бродяжка? Какая-нибудь заблудившаяся девчушка?

Здесь? У моря, в этих горах?

Он попытался вспомнить получше ее лицо. Смутное впечатление смуглой худобы. Босые ноги… в такое-то время года! Но эти глаза… Глаза Дженни. Глаза, захватившие его душу.