Обыкновенное чудо. Дракон., стр. 40

27.

4 января 1929 года

I

Служу я в Госиздате,
А думаю я о Кате.
Думаю целый день —
И как это мне не лень?
Обдумаю каждое слово,
Отдохну – и думаю снова.

II

Барышне нашей Кате
Идет ее новое платье.
Барышне нашей хорошей
Хорошо бы купить калоши.
Надо бы бедному Котику
На каждую ножку по ботику.
И надо бы теплые... Эти... —
Ведь холодно нынче на свете!
На свете зима-зимище,
Ветер на улице свищет.

III

Холодно нынче на свете,
Но тепло и светло в буфете.
Люди сидят и едят
Шницель, филе и салат.
Лакеи, вьются, стараются,
Между столиками пробираются.
А я говорю: «Катюша,
Послушай меня, послушай.
Послушай меня, родимая,
Родимая, необходимая!»
Катюша и слышит и нет,
Шумит, мешает Буфет.
Лотерея кружит, как волчок,
Скрипач подымает смычок —
И ах! – музыканты в слезы,
Приняв музыкальные позы.

IV

Извозчик бежит домой,
А моя Катюша со мной.
А на улице ночь и зима,
И пьяные сходят с ума,
И сердито свистят мильтоны,
И несутся пустые вагоны.
И вдруг, далеко, на Садовой —
Трамвай появляется новый.
На нем футляр из огня,
Просверкал он гремя и звеня.
А я говорю: «Катюша,
Послушай меня, послушай.
Не ссорься со мной, говорю,
Ты мой родной, говорю».

V

Я прощаюсь – потише, потише,
Чтобы не было слышно Ирише.
Я шагаю один, одинокий
Дворник дремлет овчинный, широкий.
Посмотрел Катюше в окно —
А Катюше-то скучно одной.
Занавески, радио, свет —
А Катюша-то – смотрит вслед!

VI

До свидания, маленький мой.
Когда мы пойдем домой?
На улице ветер, ветер,
Холодно нынче на свете.
А дома тепло, темно,
Соседи уснули давно,
А я с тобою, курносый,
Даю тебе папиросы,
Пою вишневой водой,
Удивляюсь, что ты не худой.
Я тебя укрываю любя,
Я любя обнимаю тебя.
Катюша, Катюша, Катюша,
Послушай меня, послушай!

28.

10 января 1929 года

Пожалуйста, не сердись на меня, Катюша. Я сегодня целый день один, а я от этого отвык. Поэтому я и пишу.

Отчего у тебя по телефону такой сердитый голос? Отчего ты обо мне не вспоминала ни разу за весь день? Отчего я дурак?

Я ездил сегодня в Детское Село. Это, Катюша, отвратительно. В вагоне пахло карболкой, молочницы ругали евреев, за окошками снег. Думал я все время о тебе. Обдумал тебя до последней пуговицы. Меня теперь ничем не удивить. Я мог бы написать пятьсот вариаций на тему – Екатерина Ивановна.

Я тебя люблю.

В Детском Селе все знакомо и враждебно с давних пор. А теперь враждебно особенно.

Катюша, по телефону ты меня всегда ненавидишь. Почему так трудно говорить по телефону? Я тоже не умею.

Маршак живет в голубом доме на Московском шоссе. Во всех детскосельских квартирах ужасно тонкие стены. Кажется, что обои наклеены на картон или на фанеру. Живут люди там временно, кровати какие-то детские, столы какие-то кухонные.

Разговоры у нас были деловые и до крайности утомительные. Маршак очень живой и энергичный человек. Но, по непонятным причинам, живость его действует на меня усыпляюще. Его стремление расшевелить меня, заставить меня работать вызывает во мне бессознательный протест. Воображение начинает цепляться за что угодно: за фотографию на столе, за пятно на стене, за шум во дворе. Он говорит, а я пропускаю мимо ушей. Наконец он кричит:

– Женя! Женя!

Как будто будит меня. (Он знает мою способность засыпать во время дел.) Я отрываюсь от мыслей о том, как выпилена ножка стола, или о том, как хорошо на юге. И мы работаем.

Катюша, мне надоело делать не то, что хочется! Мне хочется с тобой поговорить. Писать. Пойти к Аничке. Поцеловать тебя. А беспокоиться о «Еже» я не хочу! Но Маршак будит, окликает, толкает, и я с трудом переключаюсь на «Еж».

Так проходит день.

Маршак провожает меня на вокзал. По бокам шоссе в тоненьких домах живут люди. У одних стирка – на кухне висит белье. У других еще не убрана елка. У третьих на стене картины Штука. А мы с Маршаком идем, а ветер дует, а собаки обижаются. Маршак дает мне последние наставления, а я думаю – вот если бы я в этом доме жил, что бы было, или в этом, или в том. Я слышу Маршака, как ветер или шум автомобиля, но он в темноте не замечает и не будит меня.

На поезд я едва успел. В вагонах пахнет карболкой. Молочниц нет. За окном чернота, снегу не видно. Я сажусь у окна – и начинаю обдумывать тебя, Катюша. Я тебя люблю.

Прости, что я все это пишу тебе. Но от того, что я сегодня один, меня преследуют мрачные мысли. Если нельзя поговорить с тобой, я хоть напишу. Если день пропал – то пусть хоть здесь останется от него что-то.

Сейчас очень поздно. Я не знаю, – что ты делаешь? Ты спишь? Ты читаешь? Ты разговариваешь? Катюша – ты не знаешь, что я пишу тебе письмо? А я пишу.

У меня сейчас очень тихо. Еще тише, чем в Детском Селе на улице. Пока я пишу, я все время думаю о тебе, и мне, наконец, начинает казаться, что я не один.

А ты, может быть, мне изменяешь?

Со мной в трамвае ехал полный господин, в путейском пальто. Он все беспокоился. Он кричал:

– Нина? Ты две станции взяла?

– Две, две.

– А билеты у тебя?

– У меня, у меня.

– Нина! Нина! Иди сюда стань рядом со мной.

Я смотрел и думал: вот судьба неизвестно зачем столкнула меня с неизвестным, черноглазым, полным господином, и я его запомню. Я еду и скучаю и беспокоюсь без тебя, а он едет, озирается своими сумасшедшими глазами и беспокоится вообще. И это 10 января 1929 года. И где-то образовываются какие-то события. А у тебя новое платье. А я тебя люблю. Вот какие у меня глубокие мысли бывают в трамваях.

Катюша, милая, я написал длиннейшее письмо, и все о себе. Это потому, что я избаловался. Я привык говорить с тобой.