Портрет неизвестной в белом, стр. 12

Неукротимый характер Хозяина заставил его все-таки выкрикнуть то, что сообщать его конвоирам было, казалось бы, ни к чему. Но удержаться было трудно:

– Зубками, зубками!

Леша, мысль которого умела в аховых ситуациях работать с бешеной скоростью, вмиг понял, как именно освободился Харон. Он тут же представил себе, как сначала, подкатившись к Хозяину, Харон пальцами связанных рук сумел сорвать пластырь с его пасти – Леша выругал себя последними словами за то, что не вогнали они в эту пасть кляп («Тоже мне, интеллигенты паскудные!»). А затем Хозяин, бешено работая своими тридцатью двумя металлическими зубами, перетер или перерезал веревку, которой было обвязано Хароново туловище. И тот, быстро крутясь на полу вокруг собственной оси, размотался сам, а потом уж, освободив руки, распутал себе ноги. Правда, трудно было Леше представить, как в течение нескольких минут можно развязать завязанные им морские узлы. Но когда речь заходит о том, чтобы избежать неминуемой тюрьмы, лишения свободы на много лет – все ускоряется во много раз. Люди, а закоренелые преступники тем более, оказываются способными сделать то, что никогда не сумели бы сделать в обычных условиях.

Портрет неизвестной в белом - i_18.png

Через полчаса Хозяин сидел под замком и охраной в самом мрачном помещении военкомата.

Настроение у него было превосходное. Он не сомневался, что задержание его – дело временное, и наслаждался, рисуя в своем испорченном воображении картины будущих издевательств над «афганцами», а также и над предавшим его Часовым. Он хорошо знал, что весь Омск в его руках.

Возможно, оттого, что из неполной средней школы Хозяин вынес весьма слабые знания по географии (впрочем, как и почти по всем другим предметам), он не учел одного важного обстоятельства.

А именно – что город Омск находится в Сибири.

А Сибирь – большая.

И значит, помимо убийц, взяточников и всяких других подонков, в ней живут и действуют люди совсем, совсем другого разбора. И еще неизвестно, кого больше. И потому положение захваченного наркобарона, рабовладельца и убийцы – много хуже, чем рисуется оно в его голове.

Он не знал, что через полтора-два часа на военном аэродроме приземлится самолет и из него выйдет человек с хорошей сибирской фамилией, вообще не расположенный шутить, а сейчас – тем более. И выйдет не один, а в сопровождении людей, которых за полгода своего пребывания в должности сумел все-таки перешерстить и отобрать, – людей, неплохо вооруженных и настроенных после краткой его информации очень и очень серьезно.

Хозяин также не знал, что в совхоз «Победа социализма» (теперь уже бывшая) последовал срочный звонок по мобильному. И теперь оттуда несется черная «Волга», за рулем которой Часовой, – человек, который знает в Омске почти все его явки-хатки. И вот-вот эта «Волга» уже въедет в Омск.

Не знал – не ведал он и того, что и город Омск – не без честных людей, а также и того, что у омских кадетов сейчас каникулы и что это для них с Хароном – очень и очень неудачное обстоятельство.

Глава 16

Потьма. Рычков-младший

Портрет неизвестной в белом - i_19.png

В этих местах – в далекой не только от Москвы, но казалось иногда, что и вообще от всей цивилизации Мордовии – Рычков работал давно. А до него здесь служил его отец.

Лес да высокие, в два и больше роста заборы вокруг десятков ИК (исправительных колоний), сколоченные из плотно прилегающих одна к другой узких, серых от ветров и дождей досок, сильно заостренных на концах, – только это он и видел вокруг с раннего детства. В Москве или в Питере школьники небось и не знают, откуда это слово взялось – «острог». А у классиков-то оно встречается – и у Достоевского, и у Толстого в «Воскресенье» (Рычков много читал классики – главным образом у кого про тюрьмы; «по специальности», как любил он говорить). К Катюше-то Масловой Нехлюдов в острог приходит. Ну, в Петербурге – это уже просто каменная тюрьма. А здесь, у них в Потьме, очень ясно, от чего это слово пошло – от этих острых (чтоб не перелезть), оструганных верхних концов бревен и отлётов – тех же бревен, но распиленных на две половины продольно. А потом уже и доски так обстругивали.

На памяти Рычкова-младшего расстреляли четырех невинных доказанных (естественно, доказали невиновность, уже когда их землей забросали – там, в лесу, в особом месте за колючей проволокой). Про еще троих, получивших пулю в затылок от имени Российской Федерации (значит, и от его, Рычкова, имени тоже), он имел уверенные подозрения, да только не его ума дело было. Сколько таких на самом деле – не знал никто. Отец говорил, что в его службу зазря вывели в расход десятерых уж точно, а вообще-то человек тридцать.

Раньше расстреливаемый знал – или, скорей, догадывался, что его ведут кончать. И те, кто впоследствии оказались невиновны, и те, кто были, наверно, виновны, рвались из рук конвоиров, кричали: «Я невиновен! Невиновен я!»

Крик человека, прощающегося с жизнью, вообще страшен. Но страшнее этого крика – когда человека убивают не бандиты, а облеченные властью, от имени государства, которое все уже порешало и от решения своего не отступится, – он ничего не слышал. Когда же потом становилось известно, что тащили убивать и взаправду невиновного, и сам-то человек про то знал, только расстрельщики не знали, – крик безвинно убиваемого начинал звучать в голове Рычкова-младшего раза в три громче.

Вот тоже насчет государства.

Рычкову больше нравилось, как было при царях. Ну, во-первых, при них за уголовщину вообще не казнили. Это еще Елизавета Петровна, дочь Петра Великого, так решила.

Милосердная была царица. Хоть четырнадцать человек зарезал – отправляли на каторгу, в Сибирь или на Сахалин. Виселица или расстрел полагались только за покушение на государственный переворот и цареубийство.

Вот Достоевский-то молодой был в революционном кружке, покушались они на все это, ну, похватали их – и приговорили к смертной казни расстрелом. И на Семеновском плацу уже первых трех в саваны одели и к столбам привязали. И крест уже поцеловали – священник давал. И капюшоны белые надвинули на глаза – только главный их сбросил колпак с лица головой: «Не боюсь смотреть смерти прямо в глаза!» А это не для них вовсе делали, а для солдат. Потому что трудно смотреть в лицо тому, в кого стреляешь, это сегодня киллерам все нипочем. Солдатам уже команду отдали – «На прицел!» Уже дула нацелились на троих, а остальные-то смотрят! Последние минуты их жизни текут, и Достоевского тоже. А тут скачет по плацу галопом – не рысью! – посыльный от императора. И уже ружья – дулами вверх. Читают бумагу от его величества: вместо расстрела – каторжные работы…

Это Рычкову очень нравилось. Чтобы именно человек не полностью отчаивался – до последней минуты мог ждать отмены. Рычков жалел, что у нас такого нет. И помилование могло прийти только загодя. А если уж повели – значит, отказано, конец, не жди спасения.

Отец рассказывал ему, как старший их – еще чекист давних времен – вспоминал про расстрелы. Главное, говорил, чтоб руки были крепко связаны – проволокой надежней. «Идешь сзади с заряженным револьвером, командуешь – “Налево!”, “Вниз!” И вот приводишь туда, где уже опилок или песку насыпали, но тот не замечает, не понимает, к чему это. Тут подводишь револьвер к затылку – но не касаешься, чтобы он так до последней секунды и не догадался. Нажимаешь на курок – и тут же даешь ему пинка…»

Вот это отца, помнится, изумило, да и Рычкова-младшего тоже. Зачем же так?.. Оказывается – чтобы кровью гимнастерку не забрызгать. Тогда столько стреляли, что женам надо было бы гимнастерки эти каждый день стирать.

А Достоевский все, что за десять минут пережил, потом описал – в романе «Идиот». Он там объясняет, почему нельзя, чтоб смертная казнь была, – ведь сам все пережил и знает.

Больше-то никто не мог рассказать. Потому что кто это испытал – того через две минуты уж на свете нет. Фотографий и кинокадров таких Рычков немало видел – вот он живой, а в следующую минуту валится мертвый. Правда, это все не наши кадры – гитлеровцы или еще кто. При Сталине вон без счету своих за так перестреляли, а снимков или кадров про это Рычков никогда не видел.