Последнее прощение, стр. 72

— Это все?

— А вам мало? — засмеялся, он. — Все, дорогая моя.

Он пообещал вернуться на следующее утро, и приободренная его визитом Кэмпион смотрела, как тот пересекал протоптанную архиепископом Лодом дорожку. Он задержался под маленькой аркой, обернулся и поклонился ей. Она помахала ему рукой.

Час спустя в уединенной комнате в Беар-Инн на Лондонском мосту со стороны города Фрэнсис Лэпторн извлек бумаги из кожаной сумки. Он сжег их все, за исключением двух, на которых, кроме подписи Кэмпион, ничего не было. Вот эти-то две он с шиком положил перед Эбенизером Слайзом.

— Непростая работа, сэр.

— Но хорошо оплачиваемая.

— Верно! Лучше, чем в театре!

Поскольку пуритане закрыли театры, актеры вроде Фрэнсиса Лэпторна остались без дела.

— Всегда приятно работать на сэра Гренвилла.

Эбенизер раздраженно посмотрел на него:

— И когда вы доставляете ему удовольствие, это без сомнения тоже работа.

Лэпторн пожал плечами:

— Для меня честь быть другом сэра Гренвилла. Эбенизер не слушал. Он уставился на подписи.

— Боже правый!

— Что такое?

— Глядите! — Эбенизер подтолкнул листки через стол. — Болван!

— В чем дело? — Лэпторн не понимал. — Вы просили меня получить две подписи. Я получил две подписи! Чего вы еще хотели?

Эбенизер повернул один листок к себе и саркастически прочитал:

— «Доркас Кэмпион Скэммелл». Что это еще такое?

— Как что? Ее имя и фамилия!

— Кэмпион? Но ее имя не Кэмпион!

— Она мне так сказала. Она сказала, это ее второе имя.

— Вы болван.

Актер изобразил оскорбленное достоинство:

— Человек имеет право взять себе любое имя, которое ему понравится. В этом нет ничего незаконного. Раз она говорит, что ее так зовут, значит, ее так зовут. Для признания вполне подойдет.

— Молись, чтобы тебе никогда не довелось делать признание мне, болван. — Эбенизер взял листки. — И моли Бога, чтобы ты оказался прав.

Он положил на стол две монетки.

Лэпторн посмотрел на них. Обещано было четыре, и даже это было не много, если учесть, сколько пришлось писать. Но ему не хотелось спорить с опасным молодым человеком, у которого были темные, фанатичные глаза.

— Прошу, передавайте привет сэру Гренвиллу. Эбенизер не обратил на него внимания. Он захромал прочь из комнаты, подав знак своим людям закрыть дверь. Шел он медленно, опираясь на трость. Он пересек улицу и не спеша спустился по ступеням к верфи. Люди расступались перед ним, страшась его лица и вооруженных телохранителей. Его собственная лодка ждала его, весла были подняты вверх. Эбенизер устроился на корме и кивнул гребцам. Ему было хорошо. Он верил, что подписи вполне подойдут, — одна для признания в колдовстве, другая — в убийстве. Его сестра была обречена, и даже еврей из Амстердама не сможет вызволить ее. Эбенизер приободрился. Новости из Европы свидетельствовали, что дурацкие амбиции Херви не причинили вреда.

Джулиус Коттдженс, человек, снабжавший своих клиентов исключительной информацией из финансовой столицы севера, в тот вечер вновь прошел к верфям. Он наведывался сюда ежедневно с тех пор, как получил немного истеричное письмо от сэра Гренвилла, и эта обязанность была приятна Коттдженсу. Ему нравилось гулять, сладостно затягиваясь трубкой, когда вокруг весело носился его пес, а то, что за этот вечерний моцион он еще и деньги получал, было редкой удачей. В вечернем свете Амстердам казался богатым и умиротворенным, а его жители вполне процветающими. Коттдженс был очень доволен.

Он остановился на обычном месте и присел на швартовую тумбу, а пес принялся восторженно обнюхивать тюки с тканью. В вечернем летнем воздухе дым от трубки Коттдженса безмятежно плыл над каналом.

«Скиталец» — цель его вечерних прогулок — по-прежнему стоял на приколе. Он сильно выступал из воды, трюмы оставались пустыми уже несколько недель. Грот-мачту снова поставили, но рангоуты все еще были привязаны к палубе. Корабль очень красив, размышлял Коттдженс, но понадобится не один день, чтобы подготовить его для выхода в море.

На сходнях показался моряк, который тащил деревянный ящик с клиньями. Коттдженс помахал трубкой в сторону корабля и громко сказал:

— Стоя на верфях, корабли дохода не приносят, верно, дружище?

— Mijnheer?

Коттдженс повторил вопрос, и моряк с неохотой произнес:

— Он принес немалый доход за свою жизнь, Mijnheer. На Коттдженса это произвело должное впечатление.

Он показал в сторону названия, элегантно вырезанного под окнами кормовой галереи.

— Это английский корабль, да?

— О Господи, нет, Mijnheer! Он принадлежит Мордехаю Лопесу. Его построили здесь! По-моему, ему просто нравятся английские названия.

— Мой друг Мордехай? Он вернулся в Амстердам? Моряк поправил ящик.

— Он здесь, но болен. Да хранит его Господь, если он заботится о язычниках.

— Аминь. — Коттдженс выбил трубку о швартовую тумбу. — Он тяжело болен?

— Говорят, да, Mijnheer, говорят, да. Прошу прощения. Коттдженс подозвал собаку и, довольный, направился к дому. Он мог отправить сэру Гренвиллу письмо с новыми известиями, которые, без сомнения, осчастливят этого хитрого англичанина.

Коттдженс дал небольшой крюк, чтобы взглянуть на дом Лопеса: Окна двух нижних этажей были, как и прежде, закрыты ставнями, а выше пробивался свет. По занавеске скользнула тень.

Коттдженс свистнул, подзывая собаку. Он был счастлив здесь, как и Эбенизер Слайз в Лондоне. Он стал чуть богаче, чуть старше и чуть мудрее. Он сообщит сэру Гренвиллу свои новости, хорошие новости о том, что Мордехай Лопес в Амстердаме, но болен и вмешаться в дела сэра Гренвилла не сможет.

Глава 22

Утро дня накануне казни Кэмпион выдалось дождливым и серым, дождь надвинулся с запада и вспенивал поверхность реки, придавая ей безрадостный серовато-оловянный оттенок.

Пекари волновались. Ясный день сулил приличную выручку. Далее если дождь будет лить как из ведра, на Тауэр-Хилл все равно соберется толпа зевак, но при этом мало кому захочется покупать мокрые пироги. Пекари молились, чтобы дождь перестал, чтобы Бог дал Лондону хорошую погоду. К середине утра показалось, будто их молитвы услышаны. На западе облака поредели, первые лучи солнца озарили Уайтхолл и Вестминстер, и знатоки заявили, что назавтра будет погожий июльский день.

Правда, сам суд еще был впереди, но это не помешало пекарям усердно впрячься в работу. Никто не сомневался в вердикте, гадали только, какой способ казни предпочтет судья сэр Джон Хендж. Большая часть лондонцев предполагала повешение. Времена, когда ведьм сжигали, остались позади, и в городе считали, что Доркас Скэммелл надлежит провозгласить виновной в колдовстве и неторопливо вздернуть высоко-высоко у них над головами. Некоторые, однако, ратовали за более медленную смерть, ибо ее преступления настолько гнусны, что казнь через повешение слишком либеральна. Они считали, что ее нужно повесить, выпотрошить и четвертовать. Помимо предостережения остальным ведьмам, у этого способа было еще и то преимущество, что жертву придется раздеть догола, прежде чем вырезать внутренности и сжечь Их перед ее лицом. Обнаженное тело юной девушки позволит удвоить цены тем, чьи окна удачно выходили на Тауэр-Хилл. Лондонские строители, по традиции возводившие небольшие платформы, с которых зрители могли любоваться действием, тоже предпочитали более суровое наказание.

Третьи же, возможно считая, что революция занесла в Англию странные идеи, желали бы, чтобы Доркас сожгли. Если муж убивал супругу, его вешали, но если убийство совершала жена, требовалась более суровая кара, ибо и преступление было более страшным. Женщин нужно было приструнить, и значительная часть Лондона считала, что зрелище охваченной пламенем ведьмы напомнит остальным женам, что революция не поощряет убийства мужей.

В одном все сходились — предстояло замечательное событие. В церквях, в приходах на расстоянии до половины дня пути от Лондона проповедники созывали паству. Никто уж и не помнил, чтобы когда-нибудь столько проповедников-пуритан одновременно выбирали для рассуждений одни и те же строки Священного Писания: Исход, 22-й стих: «Ворожеи не оставляй в живых». «Mercurius» поработал на славу. Верный До Гроба Херви считался в городе героем; ведьма еще только должна умереть, а предприимчивый издатель уже продавал пространное мрачное повествование о жизни Доркас Скэммелл. Матери усмиряли непослушных ребятишек, стращая их ее именем.