Город Анатоль, стр. 8

Свидетель Миша, старик с похожей на чертополох головой и с сивой щетиной на щеках, клянется и божится, что ничего не видел, не слышал и не замечал. «Ничего и никогда, вот вам крест». Он — самый надежный оплот Рауля; ничто не может поколебать его. Он делает вид, будто у него с Маниу шапочное знакомство. Судья спрашивает, спрашивает. Ну и спрашивай себе сколько влезет. Миша знать ничего не знает и отмалчивается. Он — как железо: можно раскалить его добела, но все равно ни слова от него не услышишь.

А Франциска? Неужели всё это правда? Нет, это чудовищно, просто чудовищно!

Город разделился на два лагеря: большинство было убеждено в виновности Маниу, и только ничтожное меньшинство верило в его невиновность. Разве не сказал этот молчаливый слуга Миша, который так скупо ронял слова, точно это были золотые монеты, — разве он не сказал, когда судья спросил у него о Франциске. «Она всегда лжет, это уж такой возраст — она не может не лгать!» Конечно, хоть этот Маниу и твердил, что ни в чем не виноват, никто не думал, что он святой, отнюдь нет. И всё же Рауль был твердо убежден в невиновности своего клиента. У него были слезы на глазах, когда он в последний раз обратился к присяжным, увещевая их судить беспристрастно. Маниу пыл приговорен к трем годам тюрьмы.

Каким бы громким ни был судебный процесс, через три дня никто уже не помнит его героев. Каждый день газеты сообщают что-нибудь новое. Что поделаешь, так уж повелось на свете!

Но, ко всеобщему изумлению, через год дело Маниу было пересмотрено. После первого процесса Франциску поместили в санаторий для нервнобольных. Через полгода ее выписали, и она заявила, что была больна и что обвинения, возведенные ею на отца, были, как она выразилась, «плодом расстроенного воображения». Маниу оправдали. С тех пор он одиноко жил в лесу и совсем не показывался на людях. Он еще больше сторонился всех, еще сильнее пристрастился к вину, и его преследовали всевозможные навязчивые идеи. Среди ночи он вдруг начинал стрелять. Сперва ему казалось, что на него нападают разбойники, затем это были солдаты какого-то иностранного государства, которое требовало выдать Маниу, а в конце концов ему стала мерещиться нечистая сила. «Миша, проснись, — кричал он ночью, — посмотри на двор, он весь кишмя кишит красными чертями! Возьми плетку, Миша, мы разгоним всю эту шваль!»

Всё это Миша рассказывал Жаку. Однажды в сумерках на дороге появилось ужасное чудовище, оно двигалось прямо к «Турецкому двору». Наполовину дракон, наполовину дьявол с десятью головами и двадцатью рогами, словом — какое-то страшилище, огромное, раза в три больше всей усадьбы, а рога поднимались над лесом. «Чего он хочет? Видишь ты его, Миша? — кричал Маниу. — С ним мне не сладить». На этот раз Маниу струсил, — раньше с ним этого не случалось. Он упал без сознания. Служанки хотели послать за священником, но Маниу и слышать не хотел о попах.

«И вот теперь он умер, — подумал Жак, — он немало скитался по свету и наконец обрел покой». Тут Жак заметил, что уже подошел к дому госпожи Ипсиланти.

IX

Через решетку Жак увидел пылавшие на ярком солнце цветники баронессы, которые славились по всей округе. Среди них возвышался дом, — скорее небольшой замок, от него веяло богатством и солидностью.

Когда Жак потянул звонок, сбежались, как обыкновенно, собаки баронессы, — целая дюжина. Они с бешенством бросались на ворота, прыгали, словно собирались разорвать Жака на куски. Лакей загнал собак в клетку, впустил Жака, и на террасе появилась сама хозяйка.

Издали госпожа Ипсиланти казалась молодой девушкой, лет двадцати; она была тонка, стройна; темные глаза ее блестели. Но если подойти поближе… Впрочем, и вблизи она тоже производила впечатление молодой девушки, только у этой девушки были что-то слишком уж сильно нарумянены щеки и чересчур смело накрашены губы. Глаза блестели вблизи еще сильнее, чем издали, так что блеск этот казался неестественным.

— Как мило, что вы пришли! — воскликнула она в радостном оживлении. — Вы опять здесь? — Жак быстрыми шагами влюбленного взбежал по лестнице, — он прыгал чуть ли не через три ступеньки — и запечатлел горячий, пожалуй слишком долгий поцелуй на пухлой, надушенной детской ручке баронессы. Он вспомнил совет Янко: «Поухаживай за баронессой, не стесняйся».

— Ах вы бездельник! Что это вы делаете? — с улыбкой погрозила ему баронесса. — Разве так целуют руку у дамы? Я вижу, этот Берлин вас вконец испортил.

Госпожа Ипсиланти — ее мать была француженка, а отец австриец — пребывала вечно в одном и том же оживленном и веселом настроении. Эта веселость ей никогда не изменяла, и она одинаково готова была смеяться, о чем бы ей ни рассказывали: будь это даже скандальная история или чья-нибудь смерть. Даже трагическая судьба ее мужа, который уже несколько лет лежал разбитый параличом, не могла омрачить ее жизнерадостности.

— Входите! — крикнула она. — Расскажите мне берлинские и парижские новости. Ах вы, несносные! — обратилась она к собакам, которых снова выпустили из клетки. — Будете вы слушаться? Пеппи, Лола! Матильда, уберите собак. Ах, боже мой, смотрите, Пеппи утащил вашу шляпу! Ах, Жак, я вижу, вы все такой же хитрец, все такой же иезуит! Да, да, вы иезуит. Вы знаете так же хорошо, как и я, что приходите сюда ради Сони, а совсем не ради какой-то старухи. Нет, нет, молчите, ни слова!

— Помилуйте, я право же от души рад видеть вас, баронесса, — уверял Жак. — Вы прекрасно выглядите, прямо как молоденькая девушка.

— Ну хорошо, Соня придет через несколько минут. Она работала в саду и теперь приводит себя в порядок. Она очень будет рада снова увидеть вас. Ведь у нее всегда была слабость к вам. Я должна вам сказать, моя милая девочка смотрит на жизнь слишком серьезно. Она все размышляет о чем-то по целым дням и — подумайте! — привезла с собой два больших чемодана книг! Сегодня вдруг спросила меня: «Мама, что ты стала бы делать, если бы в твоем доме поймали вора? Ты передала бы его полиции?» К Янко она пристает с такими вопросами, что он просто становится в тупик. Бедный Янко! Он по уши влюблен в Соню. Я не могу сказать, чтобы он был мне несимпатичен, наш Янко, наоборот, но что-то мне в нем неясно. Скажите мне… Ах, я совсем забыла, что вы лучший друг Янко и что вы оба самые неисправимые шалопаи в городе. Жак, mon cher Ссылка4, вы не рассердились на меня, не правда ли? Но я хотела вас кое о чем спросить, подождите, что это я такое прочла сегодня в одном венском журнале? Ах, вспомнила! Там сказано, будто в Берлине есть кафе, где на каждом столике стоит телефон. И посетители могут говорить друг с другом по телефону. Правда это? А затем там говорилось об одном танце, как же это он называется?.. Танцоры трясутся, точно у них пляска святого Витта. Ах, Жак, мне кажется, я совсем растерялась бы в этом большом свете!

«Да, большой свет… — подумал Жак. — Каким он должен казаться отсюда? Его шум доносится в Анатоль лишь в виде слабого отзвука. Поезда под землей, трехмоторные самолеты в воздухе! Европа становится сказочной страной. Но о каком это танце она спрашивает?»

— Может быть, шимми?

— Да, да, шимми, совершенно верно! Вы умеете его танцевать?

— Да, разумеется.

— Так протанцуйте же мне шимми, Жак. Покажите мне па.

И Жак, желая поддержать хорошее настроение баронессы, протанцевал перед ней несколько па шимми. Увидев это, собаки окончательно взбесились. Они прыгали чуть ли не через голову Жака. Баронесса смеялась до слез.

— Перестаньте, Жак, заклинаю вас. Как жаль, что Соня этого не видела. Вы непременно должны протанцевать шимми перед Соней! Нет, каких только глупостей не выдумают за границей! Чем только не забавляются! Ну, а Париж, Жак? Каков он теперь, весной?

Жак принялся расписывать Париж, а баронесса улыбалась и вздыхала, мельком бросая взгляд в зеркало, чтобы убедиться, что лицо ее не изменилось к худшему. Ведь может вдруг появиться морщина, или рот вдруг перекосится. Боже избави! Разговаривая, баронесса время от времени обменивалась кокетливым взглядом со своим отражением в зеркале, это даже вошло у нее в привычку.

вернуться

4

Дорогой (франц.).