Свое имя, стр. 46

— Как водится, — виновато улыбнулся Чижов. — Не я первый.

— Сообразительность проверяется, товарищ Урусова, — заметил старший нарядчик, сложив бумаги в потрепанную папку и собираясь уходить.

Маня быстро обернулась в его сторону, тонкая и темная, словно нарисованная, бровь ее насмешливо изогнулась.

— Позволю себе возразить вам, Кирилл Игнатьич, — подчеркнуто-уважительно сказала она. — Таким способом сообразительного человека легко сделать дураком… — Майя бросила иронический взгляд на Тихона. — Есть товарищи, стараются по этой части…

Старший нарядчик засмеялся дробным смешком и, зажав папку под мышкой, неслышно удалился.

Вероятно, оттого, что Маня отчитывала Чижова на людях, он не вытерпел. Густой румянец залил его лицо так, что веснушки остались видны только на носу, губы побледнели.

— Знаешь, — сказал он, — критиковать и давать установки легче всего. Комсоргу и самому не грех бы людьми заниматься…

— Что ты? — Урусова искоса бросила на него удивленный взгляд.

— Именно! Двое комсомольцев с подъемки напились и буянили в клубе — комсорг комиссию организовал. А почему бы самой не поговорить с ребятами? К Черепанову меня посылает. За мной-то остановки не будет. А сама что?

— Вот и скажешь это на отчетно-выборном собрании, — перебила Маня.

— Долго ждать. Я сейчас говорю, что думаю.

— А я не занималась тем же Черепановым? — зло сощурила глаза Маня.

Чижов усмехнулся:

— Пособила ошибку сделать. А уговорить парня пойти в слесаря…

— Что ж, я плохой комсорг, не отрицаю, — с обидой сказала Урусова и отвернулась.

Чижов посмотрел на доску нарядов и взял с подоконника свой сундучок.

У двери он обернулся, хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и вышел.

Вера вспомнила вчерашнюю по-голубиному нежную парочку в роще и подумала, как все переменчиво в жизни. В душе она была почти согласна с Чижовым, но ей стало жаль Маню: покусывая губы, та стояла возле барьера, вид у нее был пришибленный. Она долго смотрела в окно, задумчиво морща лоб. Потом быстро повернулась, тряхнула головой.

— Так и сделаем, — решительно сказала она, надевая берет. — Ну-ка, Верочка, запиши мне адресок Черепанова…

Утро

Мягкие, бережные руки гладили и перебирали его волосы. Он подумал, что это снится ему, и сладко потянулся. Откуда-то издалека послышался голос матери:

— Вставай, Димушка, десятый час. Вредно столько спать…

Просыпался он трудно, как ребенок; долго не мог продрать склеенные сном веки, причмокивал губами, улыбался. Наконец, сев в кровати, взглянул на мать, и сонные глаза его округлились в испуге.

— Ой, мама! — Он приложил руки к вискам. — У тебя тут совсем-совсем бело!..

Марья Николаевна неторопливо прикоснулась к вискам и тотчас отняла пальцы, словно их обожгло ледяной изморозью.

— Переночевали с горем, Димушка. И вот живы, — сказала она незнакомым, глухим голосом. — Значит, надо жить. Вставай, сынок… — и вышла из комнаты, как-то неестественно выпрямившись.

В столовой на Митю повеяло обычной чистотой и свежестью. Пол был вымыт, кое-где в углублениях крашеных досок еще поблескивала вода. В кухне на столе стоял завтрак, покрытый белоснежной салфеткой, накрахмаленной и твердой, как бумага.

Митя, как обычно, побежал к почтовому ящику, но мысль, что здесь никогда уже не окажется дорогих и желанных писем, опалила его. Взяв газету и придав лицу беззаботный вид, он направился в дом, сел на свое место — слева от пустого отцовского стула — и, перед тем как приступить к завтраку, вслух прочитал сводку.

Марья Николаевна слушала, как всегда подперев ладонью щеку.

— Хорошо наши пошли, бойко, — проговорила она, сложила по сгибам и убрала салфетку.

— А ты ела, мама? — спросил Митя и застенчиво отвел взгляд: впервые за всю свою жизнь он задал этот вопрос.

Внезапно повлажневшие глаза матери блеснули благодарной улыбкой.

— Я сыта, Димушка, — сказала она. — Разве чайку выпью за компанию…

Мите не хотелось есть. Он ел через силу, чтобы не тревожить мать, и все посматривал на неожиданный холодный иней, проступивший на ее висках. Она отхлебывала из блюдца чай и тихо говорила:

— Леночка-то едва оклемалась, бедняжка. Диспетчер — это же страсть какая сложная, работа, вся на нервах…

После завтрака Митя бесцельно походил по дому. Ему то и дело попадались на глаза отцовские вещи: белая металлическая пуговица от кителя, перочинный нож с изображением бегущего оленя на железной ручке, темно-коричневый деревянный мундштук, прокуренный и крепко пахнущий табаком…

Чтобы мать не наталкивалась на них, он положил в старый пенал пуговицу и мундштук, а ножик почему-то задержал в руках. Олень, гордо откинув рогатую голову, легко оторвался от земли и летел, стремительно выбросив тонкие быстрые ноги. Неожиданно какая-то дымка заволокла его, и на оленью спину упала большая прозрачная капля. Митя поспешно положил ножик в пенал, рукавом утер глаза и спрятал пенал в ящик стола.

Когда вышел в столовую, мать принималась за шитье. Очень хорошо, забудется хоть немножко. Но как сейчас оставить ее одну?

— Мама, — сказал он тоном просьбы, — мне нужно уходить…

Мать, не оборачиваясь, спросила, куда он собрался.

— В депо.

Марья Николаевна медленно повернула к нему лицо, освещенное улыбкой:

— Хорошо, Димушка. Иди…

— Теперь я из депо никуда.

Марья Николаевна сняла очки, словно они мешали видеть.

— Останусь насовсем.

Руки ее опустились на колени, улыбка стала тревожной:

— Что ты, Димушка! Ты не беспокойся, милый, я и сама на жизнь заработаю…

— Я должен специальность получить.

— Школа — вот пока твоя специальность. Учение бросать ни под каким видом не дозволю.

— Вечерние школы есть, — негромко, но уверенно сказал Митя, складывая газету.

Марья Николаевна поднялась:

— Чуяло мое сердце — не надо было пускать…

— Могла не пускать, — ласково усмехнулся Митя, — а сейчас поздно…

— Ну да, поздно. Отца нет, а мать — что она понимает? На ее слова — тьфу, можно и наплевать.

Митя вскочил, обнял ее худенькие плечи, чмокнул в висок.

— А что я без тебя решал? Ничего. И сейчас советуюсь. Если только школа — значит, через год начинай все сначала. Ведь я все равно пойду на паровоз. А так в одно время и школу закончу и в помощники выйду. Понимаешь, какая экономия!

— «Экономия»! — с досадой повторила Марья Николаевна и, словно жалуясь кому-то, тихо проговорила: — Учился бы спокойно, так нет, надо все по-своему, потрудней. Ох, горе мое… И папаня твой такой же… был. Думаешь, призвали его на бронепоезд?

— А как же, ведь он писал…

— Написать можно что захочешь… Сам напросился…

— Откуда ты взяла? — Митя испугался такой проницательности матери.

— Знала я его. Лучше, чем себя, знала. И тебя тоже вижу…

Она опустилась на стул.

— Учился, учился, значит, и в рабочие вышел? А мы-то чаяли…

— О чем же? — со смешинкой в голосе спросил Митя.

— Папаня спал и видел тебя инженером либо техником…

— А я, может, не то что инженером — в профессора выйду! — весело сказал Митя.

Марья Николаевна недоверчиво и грустно покачала головой и, подумав, что теперь, без Тимофея Ивановича, ей не направить сына, что гибель мужа — только начало всех бед, которые неизбежно обрушатся на нее, тихо заплакала.

— Ну зачем же расстраиваться? — Митя запальчиво и быстро стал объяснять, что на железнодорожного инженера можно выучиться, непременно поработав кочегаром, помощником и машинистом, что, не получив права управления паровозом, не получишь и диплома…

«Нет, не управиться с ним, — думала Марья Николаевна, слушая сына. — За ручку не поведешь, прошло то время, а как урезонить?..»

— Ты вот плачешь — сын простой рабочий, — пожимая плечами, сказал Митя. — А я не понимаю. Все Черепановы кто были? Папаня говорил всегда: «Мы — рабочий класс». Ты сама рассказывала — в семнадцать лет вагонетки на руднике толкала. А теперь плачешь…