Кража, стр. 13

Тихо и сконфуженно убралась Ненила Романовна в гороно на должность инспектора. Репнин остался с ребятами в тесном, перенаселенном барачишке и волей-неволей сделался заведующим. Вскорости детдому отдали старое помещение четвертой школы на окраине города. Ребята разместились в бывших классах, заведующий — в учительской, и стали они жить-поживать да Ненилу Романовну потихоньку забывать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Но прежде чем Валериан Иванович утвердился в должности заведующего, он побывал у Ступинского на «чашке чаю». Так и сказал Ступинский: «Заверните-ка на чашку чаю ко мне». Валериан Иванович усмехнулся, вынул из футляра очки, протер их, водрузил на место и, не гася язвительной улыбки, колюче глянул: «Как вам будет угодно».

Жил Ступинский неустроенно, по-бобыльи. В комнате с глухой, а не дощатой перегородкой, какие были во многих домах, железная кровать, по-солдатски заправленная байковым одеялом, стол, накрытый газетой, доска с книжками, висящая на проволоке; почти пустой посудный шкаф с вырезанным на дверцах сердечком, и совершенно независимо на простенке висел телефон с железной ручкой. Обстановка дополнялась еще кой-какой мелочью, сразу в глаза не бросающейся: фотокарточка старой женщины — должно быть, матери Ступинского, на крашеном угловике зеркало в деревянной оправе с железной подпоркой, бритва-безопаска, заряженная ножичком, расческа и замысловатый заграничный флакон с одеколоном.

Портретов на стенах не было. Висел лишь посеревший от времени круглый репродуктор и фотография, на которой стояли, сидели и лежали на боку курсанты в буденовках и галифе. Среди них, видимо, был и Ступинский. Но Репнин издали различить не мог, а утыкаться носом в фотографию посчитал неудобным. «Мог бы и поприличней жить комиссар, — подумал Валериан Иванович. — Подчеркивает бытом пролетарский дух свой, небрежение благами. Мы, мол, как все».

А Ступинский, проследив за взглядом Репнина, почесал затылок и подобрал рукою волосы.

— Живу, понимаете, как на вокзале. Уж извините, — и еще почесал затылок. — Жениться надо, устраиваться, а все недосуг.

Репнин не поддержал этого разговора. Он сидел прямо, твердо и ждал. Ступинский пошуровал в плите, стоя на одном колене, подул, и у него покраснели уши, шея. Нехотя загорелись дрова, и плита задымила в кружки и щели.

— Вот еще дымить стала, кирпич, что ли, в трубу упал? — пробормотал Ступинский и обескураженно поглядел на плиту, исполосованную струями дыма, затем перевел взгляд на заплесканную газету, приколотую сзади умывальника, и отвернулся.

— Так что ж, Валериан Иванович, — поднявшись с колена и отряхивая брюки, заговорил Ступинский. — Удивились? — Репнин вопросительно вскинул брови. — Сознаюсь, это я посоветовал назначить вас завом, — пояснил Ступинский и тут же признался с улыбкой:

— Ничего не поделаешь. Приходится и недорезанных буржуев привлекать к воспитательной работе. — Он развел руками и располагающе посмотрел на гостя. Но Репнин и на этот раз не поддержал ни тона, ни улыбки коменданта. А тот продолжал с настойчивой доверительностью: — Недостает нам в Заполярье интеллигенции. А которая есть — несерьезная какая-то, культуры ей не хватает. Скороспелка, она и есть скороспелка.

— Поспешность нужна при ловле прытких насекомых, а ее употребили на усекновение русской интеллигенции, которая вырастала веками на нашей твердой российской почве!.. — высокопарно, с расстановкой произнес Репнин, но сию же секунду понял — получилось это у него неуместно, грубо, совсем не тот тон предложил ему Ступинский. Все же он в гостях, и вести себя так неприлично, и надо впредь следить за своими словами и не слишком нервничать и смущаться.

Ступинский достал из шкафика чайник и тем заполнил неловкую паузу.

— Может быть, вы и правы, — расстилая на столе свежую газету сказал он. — Что у нас распорядились со старой русской интеллигенцией круто — вы, видимо, судите по себе, на примере своей судьбы? — уточнил Ступинский.

— Вы что, на откровенность меня вызываете? — усмехнулся Репнин. Напрасно. Все, что я думаю, могу высказать кому угодно и где угодно! резко, с вызовом объявил он и поерзал на стуле от волнения.

— Кому угодно и где угодно не следует — не то время, — заметил Ступинский и поставил на стол два стакана с блюдцами, початую банку варенья, тарелку с ломтями белого хлеба. — А в том, что вы храбрый человек, я, например, нисколько не сомневаюсь. — Ступинский обвел взглядом небогатое убранство стола. — Прошу! — сделал он широкий жест, будто и не заметив, что Репнин покраснел, как мальчишка.

«Господи, какой я вздор мелю! — пододвигаясь к столу, подумал Валериан Иванович. — Неужели я в самом деле боюсь? Но чего же мне бояться?»

— Вам погуще? — услышал Репнин и быстро закивал головой:

— Да, да, люблю, знаете ли, погуще…

— Долго проживете! — басисто прогудел над ухом Ступинский.

Они пили чай в молчаливой сосредоточенности. Ступинский хмурился.

Лицо его, густо-смуглое, с ямкой на продолговатом подбородке, с крылатым носом, как-то уж очень не уживалось со светлыми бровями, и белесыми ресницами, и прямыми, соломенно рассыпающимися волосами. Казалось, на Ступинском надет парик, а брови и ресницы приклеены. Зато глаза, как говорят ребятишки, чика в чику — серые, глубокие, пристальны и задумчивы. Тревожные мысли метались в этих глазах. И весь он был словно бы на постоянном взводе: чудилось, вот-вот сейчас, сию минуту готов он вскочить, побежать куда-то, чтобы сделать очень неотложные дела.

«М-да! Неспокойная служба у тебя, гражданин-товарищ, — отметил про себя с иронией Валериан Иванович, позвякивая ложечкой. — А вообще, любопытно: комиссар и бывший офицер, смертельные, так сказать, враги, совместно гоняют чаи и подкарауливают один другого».

Впрочем, любопытные эти странности случались с Валерианом Ивановичем в последние годы довольно-таки часто. Недавно ходил он с ребятами смотреть кинокартину «Чапаев», и то ли потому, что все происходило хотя и в хорошей, но все же в картине (чудно только было Репнину смотреть на несколько театрализованных офицеров, на «психическую», очень уж эффектную атаку и не менее эффектное разбитие ее), то ли он проникся настроением зала, но ему тоже хотелось, чтоб Чапай доплыл до другого берега Урала, и он вместе со всеми зрителями горевал, когда тому спастись не удалось…

В картине той был тонко сыгран, будто из доподлинной жизни вышел, офицер, игравший сонату Бетховена на рояле. Он тут же за роялем и приказ утвердил о наказании Митьки, брата покорного денщика своего, Петровича.

Вот такие тонкие «музыканты» и распалили гражданскую войну, втянули в нее простофиль вроде него, Репнина, пролили реки русской крови с помощью чужаков и заграничного оружия. Такие, а не те карикатурные офицеры, крикливые, с приклеенными усами, которых так потешно изображали и копировали ребятишки: «Запор-р-рю, кана-а-альи!.. Кр-р-рю-гэм, немытое р-р-рыло!.. Ар-р-рестовать!..»

Валериан Иванович, побрякивая ложечкой о стакан, неожиданно для себя начал рассказывать, как он смотрел с ребятишками «Чапаева», поглядывая при этом на Ступинского, словно бы проверяя, как тот отнесется к его рассказу. Хохотал Ступинский до слез, когда Репнин начал изображать, как уморительно ребятишки копируют киношную контру.

— Значит, крюгэм? Ар-рестовать! А, чтоб их! — махнул рукой Ступинский. — Вот бесенята! Дают они вам жизни, наверно?

— Да еще как! — прогудел Репнин, и разговор у них пошел проще.

С кино переключились на другую тему — говорили о первых годах строительства, а потом опять невольно перекинулись к воспоминаниям о войне. Ступинский полюбопытствовал, как же, мол, Репнину, потомственному дворянину, представлялась революция, в каком виде?

— А как? Трудно даже сейчас и вспомнить. Анархия! Конец света! Я ведь, кроме всего прочего, вырос в семье еще и патриархальной, богомольной. Это тоже кое-что значит. М-да… А революция ближе всего моему пониманию была изображенной на одной картине спившегося провинциального художника. Я ее видел… Э-э, постойте, постойте… Кажется, в Вологде видел…