Детство Лермонтова, стр. 6

Машенька не могла оторвать глаз от старинного перстня, любуясь им. Арсеньева, поглаживая узелок с деньгами, который лежал у нее на коленях, упрекнула Машу:

— Почему не благодаришь? Такой перстенек рублей триста стоит!

Машенька вздрогнула, смутилась, стала благодарить. Никто не заметил, как вошли в комнату Григорий Васильевич Арсеньев и Юрий Петрович Лермантов. Они в недоумении смотрели на нежные объятия стариков с Машенькой, на Арсеньеву, которая величаво восседала в кресле, поглаживая большой узелок с деньгами.

Григорий Васильевич объявил, что вместе с Юшенькой они готовили санки, чтобы прокатить Машеньку, и долго выбирали медвежью полость, желая потеплее прикрыть ее ножки; Арсеньева заворчала басом, что ее не предупредили. Молодые люди весело затопали по паркету. Григорий Васильевич требовал, чтобы Юша прочел мадригал, посвященный Марии Михайловне, предупреждая, что она — судья строгий, потому что сама очень недурственно пишет стихи, но только очень жалобные.

С первой же встречи Арсеньева предчувствовала, что Юрий Петрович посватается к Машеньке, но полагала, что, пока он это сделает, она успеет отговорить дочь. Однако беда была в том, что все обитатели Васильевского желали этого брака. Лермантовы хотели породниться с богатой и влиятельной Арсеньевой, которую они знали уже много лет; родные ее покойного мужа тоже благословляли этот брак, особенно все тетушки. Они еще не встречали в своем уезде таких красавцев: Юрий Петрович восхищал их столичным обхождением. Машенька боялась подступиться к матери с разговором о женихе, потому что с детства побаивалась ее. Хотя Арсеньева баловала и холила девочку, исполняя все просьбы единственной, обожаемой дочери, Маша все же робела перед матерью. У Арсеньевой голос грубый, суждения категорические; обращалась она ко всем на «ты» и только в повелительном наклонении: «Поди, сделай, повремени…», и только уважаемым и пожилым добавляла: «друг мой» или «голубчик». Мария Михайловна чувствовала, что Юрий Петрович чем-то был неприятен ее матери, и поэтому остерегалась произнести решающие слова.

Наконец, перед отъездом, пылающая, похорошевшая Машенька, ложась спать, выслала горничных из комнаты и приступила к делу.

— Маменька, — сказала она и, покашливая, стала комкать и теребить носовой платок, — какого вы мнения о Юрии Петровиче?

Арсеньева рассердилась:

— Нечего меня уговаривать. Все вижу. Скажи ему: через месяц дадим ответ.

Машенька опять стала ласкаться к матери, упрашивая уменьшить срок ответа хоть до недели.

Арсеньева сурово отрезала:

— А по мне, хоть завтра скажи ему «нет»!

Машенька бросила на мать негодующий взор, и Арсеньева согласилась дать ответ жениху через неделю, рассчитывая, что отговорит дочь от брака с небогатым, несамостоятельным помещиком.

Наутро Арсеньева поторопилась выехать с дочерью из Васильевского.

Глава IV

В старом тарханском доме. Брак Марии Михайловны с Юрием Петровичем Лермантовым

Когда в конце проселочной дороги, на холме возникли очертания родного прекрасного дома с белыми лепными украшениями, Арсеньева и Мария Михайловна почувствовали, как сжались их сердца тоской и невыразимой печалью. Нету хозяина в доме, они одни…

Отчаяние охватило их, когда они подъехали к знакомым воротам. Ямщик соскочил с козел, крикнул — и началась суета: дворовые высыпали встречать хозяек.

Едва сдерживая слезы и рассеянно отвечая на приветствия, Арсеньева прошла к себе в спальную. Дворовые горничные и Олимпиада поспешили помочь ей раздеться, сообщая домашние новости:

— Один попугай в зале подох, из него чучело для столовой сделали… У Акима хата погорела… Волки одолевают, на стадо покушаются…

Арсеньева, довольная тем, что болтовня дворовых выводит ее из тупика отчаяния и бессилия, заставила себя вступить с ними в разговор, но вскоре спохватилась:

— Где же барышня?

Девушки тотчас же доложили, что Мария Михайловна прилегла. Арсеньева, выслушав домашние новости, велела отослать всех прочь и позвать нового управляющего.

Дворовый человек Абрам Филиппович Соколов был куплен Арсеньевой только в этом году. Человек грамотный, он стал вести по доверенности почти все ее дела и очень толково распоряжался.

Он сообщил новости: рожь можно продать, покупатель есть. Греча, говорят, дорожает, но вообще зерно недорого. Морозы до тридцати градусов. Ветра ужасные, всякий день метель. Снегу такое множество, что везде сугробы. Едва расчистили вокруг дома, а по деревне ходить трудно…

Увлекшись хозяйственным разговором, Арсеньева почувствовала, что голодна. Потеряв надежду, что Маша придет к столу, она послала за ней горничную и опять получила ответ, что барышня заснула после дороги.

— А кушала она что-либо?

— Ничего не спрашивала.

Подумав, Арсеньева решила сойти вниз и постучать в дверь дочери.

Машенька лежала, повернувшись к стене, и плакала. Увидев ее, Арсеньева не выдержала и, усевшись на кровать, прильнула к ее плечу и расплакалась сама. Она почувствовала большое облегчение оттого, что дочь разделяет ее тоску в опустевшем доме. Только им двоим, связанным плотью и кровью с Михаилом Васильевичем, было понятно, как они его любили!

Так рассуждала Арсеньева, но неожиданно Маша перестала плакать и кротко позвала:

— Пойдемте, маменька, покушаем.

Обед подали поздно, при свечах. Арсеньева любовалась дочерью.

Впрочем, многие заглядывались на Машеньку — редко встретишь такую нежную и добрую улыбку, такую непринужденность и спокойствие медленных движений.

Она была черноволоса, смугла. Привлекал взоры рот крупный, выпуклый, глаза огромные и взгляд их не по-девичьи тяжелый.

Чудесно зимой в Тарханах. В огромном, с любовью обставленном доме светло и уютно. Но Арсеньева все время вспоминала: эту вещь выбирал Михаил Васильевич, эту книгу он читал…

После столичных забав и услад милого севера мать и дочь заскучали в Тарханах.

Нехотя и лениво обедали они вдвоем в маленькой столовой, где Арсеньевы трапезовали без гостей. Квадратная комната с террасой, выходящей в сад, была оклеена темными обоями. Между канделябрами на стенах висели оленьи рога, большие фарфоровые блюда, картины в золотых рамах. На трехстворчатом буфете красовались чучела птиц, некогда застреленных Михаилом Васильевичем на охоте; чернела даже медвежья голова, оправленная сукном. К этой коллекции прибавилось теперь чучело зеленого попугая.

Вскоре после их приезда, когда они сидели за едой, вошел слуга. Он неторопливо и с достоинством подал записку на серебряном подносе.

Арсеньева сломала сургучную печать. Посмотрев на подпись, она внезапно изменилась в лице, а Маша встрепенулась и впилась взглядом в записку.

Мать читала рассеянно, гневно хмурясь, а Машенька, не выдержав, спросила:

— Не мне ли письмо?

Арсеньева промолчала. Дочь переспросила:

— От кого?

— Как ты любопытна, девочка! — силясь сдержаться, сказала Арсеньева. — Кто много знает, тот скоро состарится!

Поглядев на лицо дочери, она заметила, что шутки не ко времени: Маша побледнела, и огромные глаза ее тяжело и выжидательно глядели на мать.

Арсеньева, чувствуя, что не смеет дольше волновать дочь, ответила небрежно:

— Да от Анны Васильевны.

— От какой Анны Васильевны?

Арсеньева хотела убедить Машеньку, будто письмо от соседки, но девушка допрашивала:

— От Лермантовой?

Арсеньева, сложив письмо, поторопилась ответить:

— Да.

Лицо Маши залилось румянцем, и даже маленькие уши ее раскраснелись.

— Что же она пишет?

Арсеньева подумала, что дочь ее потеряет власть над собой, если она вновь рассердит ее, и отдала записку, в которой говорилось, что Анна Васильевна с дочерьми и сыном просят достопочтенную соседку Елизавету Алексеевну с дочерью, любезной и прелестной Марией Михайловной, посетить их в Кропотове ввиду именин Анны Васильевны 2 февраля.