Темная любовь (антология), стр. 77

Он будет гореть, как вымоченный керосином картон, которым я его и поджигаю.

Я держусь как можно ближе, отступаю только тогда, когда уже слышу сирены.

Дом погибает за минуты, хрупкие стены проваливаются, обрушиваются внутрь.

Что я наделала?

Пока пожарные тушат последние очаги, я остаюсь все там же, дрожа в тени, и темнота у меня в животе одевается льдом, и этот кусок холода у меня внутри, как мертвый ребенок.

Я еду домой.

И думаю, что надо как-то переубедить Колина. Заставить его меня желать. Заставить его гореть.

Колин встречает меня в дверях со стаканом в руке и со словами, которым нет прошения.

— Я все обдумал. Я ухожу.

— Ты не можешь! Что я тебе сделала?

— Ничего не сделала. Или все сделала. — У него изможденный вид. — С тех пор, как ты мне сказала про этого из мотеля, которого ты даже имени не помнишь, ты будто меня сглазила. Я не могу писать ни о чем, кроме тебя. С ним. С другими. Это одержимость, которая застилает мне глаза. Я должен от тебя уйти.

— Нет!

Я прижимаю его к себе, и на одну тающую секунду он прижимается ко мне, и я ощущаю, что у него твердый, но когда я тянусь к этой твердости, он меня отталкивает.

— Ты пьян, — говорю я.

— Еще недостаточно, — отвечает он.

— И ты на меня злишься.

— Да.

— Так дай мне ощутить твою злость. Ударь меня. Сделай, что хочешь. Только дай мне что-то ощутить!

— Завтра, — говорит он, и у меня на миг есть надежда. Но я не поняла. Завтра я ухожу, — говорит он. — Как только просплюсь.

И он бредет к своей раскладушке и падает поперек.

Невыносимый ледяной холод.

Пока Колин храпит, я разбрызгиваю бензин по грудам газет, рукописей, по бумагам, которые я рассыпала у двери. Потом отступаю и зажигаю спичку.

И бросаю.

Рев, которого я не ожидала, и почти сразу — прыжки восставшего пламени. Рубашка Колина занимается сразу. Он с ревом вскакивает на ноги, хлопая руками по горящей одежде.

Он глядит на меня — и видит, как я захлопываю дверь перед его лицом.

Мне лишь несколько секунд удается удержать дверь под отчаянными атаками Колина, но больше и не нужно. Все загорелось одновременно — газеты, рукописи, кровать. Он пойман в огороженной книгами печи.

Я ощущаю за дверью жар и удары кол и на, уже слабее. Он что-то кричит мое имя? — и я отступаю от двери, широко ее распахнув.

В пылающей печи сотканный из водоворотов огня человек. Он вертится и прыгает, он трясется и извивается — как вылетевший из оправы горящий гироскоп, с пламенной короной на рыжих волосах. И ослепительно горят его одежда, волосы, анатомические выпуклости.

Я смотрю этот отвратительный спектакль, этот танец агонии, и вдруг я понимаю, что внутри меня все тот же лед. И даже хуже. И ничто никогда в этом мире меня не согреет.

Кроме пламени.

И мое холодное сердце — как разбитое стекло. С каждым ударом осколки его царапают мне горло и легкие. Волоски на руках сворачиваются от жара, но я замерзаю рядом с огнем.

И я не могу вынести холода. Ни секунды больше.

Я врываюсь в дверь, в объятия человека из огня.

Я хочу, чтобы он в меня вошел. Сейчас же!

Нэнси Коллинз

Тонкие стены

Есть у человека личные вехи, связующие серую материю его жизни. Одна из них — твоя первая квартира. Ты можешь лежать в богадельне с трубками в носу и и заднице, накачанный лекарствами, забывший от старческого маразма имена своих детей — но по какой-то извращенной причине ты все равно будешь помнить цвет ковра на полу твоей холостяцкой берлоги. Будешь видеть, как перед глазами.

Я, например, знаю, что свою первую квартиру я не забуду. Как бы ни старалась.

Этот комплекс назывался Дел-Рей-Гарденс. [12] Не спрашивайте меня, почему. Я там травинки не видела, не то что сада, все полтора года, что там прожила, если не считать унылый внутренний двор, где господствовал треснувший бассейн, в котором водились комары и прочая нечисть.

Дел-Рей был стар. Его построили за десяток или два лет до моего зачатия, в те времена, когда школа была простым государственным колледжем. Без сомнения, Дел-Рей с его расположением двухэтажного мотеля и обосранным штукатурным экстерьером был рассчитан на волну женатых студентов, хлынувших в кампус после корейской войны по закону о военнослужащих. Когда я туда въехала в семьдесят девятом, единственное, что было сносного в Дел-Рее, — это его близость к кампусу. Для человека вроде меня, считающей, что ходить на занятия — это горькая пилюля, которую надо проглотить, чтобы наслаждаться студенческой жизнью, — такая ситуация была идеальной.

Я поселилась там на третьем курсе. Первые два года я прожила в общежитии, и за это время мне до смерти надоело, что ванная у меня общая еще с тремя девушками и что визиты гостей противоположного пола не допускаются (чисто технически) после девяти вечера. Дел-Рей был рядом, и сотня в месяц плюс плата за коммунальные услуги вполне в мой бюджет укладывались.

Переехала я своими силами — поскольку владела в этом мире только двумя ящиками из-под молочных пакетов, набитых книгами в бумажной обложке, двойным матрацем (не пружинным), ручной пишущей машинкой, феном, цифровым будильником, портативным черно-белым телевизором и машинкой для изготовления поп-корна — работа не для Геркулеса. И что из того, что у меня даже стула не было, чтобы на него сесть? Зато я была сама по себе! У меня было собственное жилье! Хотя то, что я нашла в нем, быстро охладило мой юношеский пыл.

Во-первых, оказалось, что прежний жилец месяц назад оставил в холодильнике полдюжины яиц и выдернул вилку. Не стоит и говорить, что мытье холодильника было ни с чем не сравнимым переживанием.

Кое-как прибравшись в кухне, я пошла в магазин на углу и купила макарон, сыра и пару банок тунца для своей первой трапезы в новом доме. Моя мать оказалась настолько заботлива, что выделила мне несколько старых кастрюль и тарелок, которые собиралась заменить, и у меня было странное чувство deja vu, когда я выкладывала свой ужин на старую тарелку с утенком Даффи.

Сидя по-турецки на полу и опираясь спиной на дешевую фанерную панель, я довольно улыбалась, представляла себе пустые стены оклеенными плакатами и увешанными книжными полками с фантастикой в бумажных обложках, дверь в спальню — декорированной бисерным занавесом, а тем временем стереосистема выдавала Элиса Купера и "Кисс" с такой громкостью, что на облупленном штукатурном фасаде Дел-Рей могли бы появиться новые трещины. Я представляла себе, как все мои старые друзья кивают головами, осматривая новое убранство, затягиваются травкой, попивают пиво и хвалят: "Классное местечко", или…

— Кто тебе, падла, позволил переключать канал, козел ты гребаный?!

Голос прозвучал так громко, так близко, что я аж подпрыгнула, решив, что со мной в комнате кто-то есть.

— Ты же его, блин, и не смотрел, на хрен!

— Гвоздишь! Я, блин, смотрел телевизор, на хрен!

— Хрен тебе — смотрел! Как ты его, падла, смотрел, если глаза закрыл на фиг?

— Ты, мудак, я их на минуту прикрыл, чтобы отдохнули, козел!

К этому моменту я уже поняла, что я в своей квартире вполне одна. А слышала я своих соседей. Оба голоса были мужские, более чем слегка навеселе, и принадлежали, судя по всему, людям постарше — мужикам возраста моего папочки, если не больше. Упомянутый телевизор был включен очень громко, но к этому я привыкла в общежитии, а вот к чему я не привыкла чтобы люди орали друг на друга, надсаживая голос.

— Ты меня только еще раз так назови, Дез! Я тебя предупреждал, чтобы ты, блин, так не делал!

— Как хочу, так тебя и назову, и катись ты к…!

— Черт тебя побери, Дез, заткнись ты на хрен!

— Сам ты заткнись, пидор козлиный, говнюк!

Я подобралась к своей входной двери и выглянула во Двор, приоткрыв ее. К моему удивлению, других жильцов не было видно. Как может быть, чтобы никто не слышал, что творится в соседней со мной квартире?

вернуться

12

сады Дел-Рей