Открытая книга, стр. 63

– Куда?

– Не все ли равно? – ответил Митя, и мы на трамвае доехали до Казанского собора и зашли в «Донон».

Я не люблю ресторанов, и есть основание полагать, что это чувство, вызывающее удивление моих друзей и знакомых, впервые возникло в тот вечер, когда Митя повел меня обедать в ресторан «Донон».

Великолепный мужчина в длинном мундире распахнул перед нами сверкающую стеклянную дверь. Другой, тоже великолепный, с осторожным презрением взял из моих рук портфель и, спрятав его куда-то, сказал: «Номера не нужно». Третий, в черном фраке, встретил нас на лестнице, покрытой ковром, и проводил до других дверей, которые, едва мы приблизились, распахнулись сами собой. Оказалось, что это сделали мальчики, на которых тоже были мундирчики с двумя рядами серебряных пуговиц, посаженных удивительно часто.

Должно быть, Митя заметил, что я оробела, – почему бы иначе он предложил мне руку? Я приняла, и мы превосходно прошли между столиками, за которыми сидели разряженные мужчины и женщины, встретившие нас, как мне показалось, пренебрежительно-равнодушно. Но мне было уже безразлично, как они встретили нас, тем более что меня вел под руку Митя. Я села, оправила платье и тоже посмотрела вокруг себя пренебрежительно-равнодушно. В ресторане было несколько залов, и я немного пожалела, что мы не заняли; столик в соседнем – там были зеркальные стены. Лысый официант с застывшим морщинистым лицом подал нам карту. Я заказала – и это тоже сошло превосходно, между прочим, отчасти потому, что Митя, кажется, и сам не знал, кто из нас должен был заказать обед, или не придавал этому никакого значения.

Но дальше начались неудачи. Прежде всего мне совершенно расхотелось есть, так что, когда официант подал закуску, я с трудом заставила себя проглотить немного салата. Суп пошел легче, но, протянув руку за солью, я опрокинула одну из многих рюмок, стоявших подле моего прибора, и проклятая рюмка на высокой ножке разбилась. Митя засмеялся я сказал: «К счастью!» Я тоже засмеялась, но покраснела, и свободная, уверенная манера, с которой я только что разговаривала, равнодушно поглядывая вокруг, мгновенно исчезла.

Словом, я была так потрясена собственным поведением, что не сразу заметила странную перемену, происшедшую за нашим столом. Только что Митя оживленно рассказывал о съезде, на который, оказывается, приехали тысяча пятьсот человек. И вдруг он замолчал. Брови нервно поднялись, губы сжались. Он побледнел, мне показалось, что сейчас ему станет дурно. Я обернулась. Глафира Сергеевна под руку с Раевским выходила из соседнего зала.

Как я ни презирала ее, но должна была сознаться, что в этот вечер она была необычайно красива! Гладко причесанные на прямой пробор волосы открывали прекрасный лоб, прямой и чистый. Широко расставленные темные глаза блестели на полном, слегка порозовевшем лице. Она была в черном бархатном платье, по-модному длинном, почти до земли, и на открытой шее виднелось агатовое ожерелье – нарочно, чтобы подчеркнуть белизну прямой красивой шеи. Раевский, у которого было довольное лицо, вел ее с хвастливо-самоуверенным видом.

Митя мрачно проводил их глазами, они прошли довольно близко, но, кажется, не заметили нас, – и наступило молчание. Я что-то спросила, он не ответил. Наконец он поднял голову, и я увидела то почти физическое усилие, с которым он вернулся ко мне и к нашему разговору.

– О чем бишь мы говорили? – немного искусственным голосом спросил он. – Ах да! О съезде. Так вот как это начнется: нарком опоздает, и Николай Васильевич, приняв государственный вид, – иногда это у него выходит, – объявит, что ему особенно приятно видеть этот съезд в Ленинграде. О том, что еще приятнее для него было бы увидеть его в Чеботарке, он, разумеется, не скажет ни слова.

Он заказал вино и налил мне и себе.

– За наш Лопахин!.. А странно все-таки, что когда-то, Танечка, я вас чуть не убил! – весело сказал он. – Бог мой, как мне запомнилась каждая мелочь! Вы были в потертой плюшевой жакетке, «бывшей» зеленой, платок крест-накрест завязан на груди, и один валенок упал в снег, когда я взял вас на руки. Вы знаете, что я решил стать врачом у вашей постели?

– Да ну?

– Я хотел быть судьей, а когда убили отца – адвокатом. Но когда я увидел, как вы умирали, решил, что стану врачом. Больше того, милый друг! Дал слово, что, если вы умрете, я покончу с собой! Но вы, как сказал Генрих Гейне, «прошли мимо и оставили меня в живых!». Что же еще оставалось мне делать, доктор, – смеясь, спросил Митя, – если не посвятить себя медицине? Я был потрясен загадкой вашего выздоровления и вот…

Он допил вино и встал.

– Ну что ж, пойдемте, Таня, – сказал он.

НА СЪЕЗДЕ

У подъезда Филармонии была толкотня, и, насилу пробравшись в вестибюль, я сразу поняла, что нечего и думать попасть на съезд без билета. Машка Коломейцева помогла мне. Мы встретились в вестибюле, она спросила, почему у меня такой постный вид, подхватила под руку и сказала злой контролерше:

– Нам не нужно билетов. Мы подаем.

Контролерша сердито кивнула, мы прошли, а когда, давясь от смеха, я спросила: «Что подаем?» – Маша беззаботно махнула рукой и сказала:

– Ах, не все ли равно.

Съезд открылся ровно через десять минут после того, как мы заняли чьи-то чужие кресла, на которых лежали бумажки с загадочными буквами «ЧОБ» – член организационного бюро, как догадалась Машка. В президиуме сидели главным образом старики, и среди них была особенно заметна фигура Коровина, о котором Петя Рубакин в перерыве сказал, что в прошлом он был главным санитарным инспектором белой армии – ни больше ни меньше! Он же показал мне Николая Львовича Никольского – знаменитого ученого, одного из основателей русской микробиологии.

«Это дед», – сказал о нем Рубакин. Дед сидел, сморщив большой мясистый нос, скрестив длинные ноги.

Совершенно такой же, как всегда, Николай Васильевич появился за столом президиума – немного сгорбленный, седой, лысый, милый, в потертом пиджаке и модном галстуке, который, тоже, как всегда, был завязан криво. Он объявил, что нарком «задержался» – таким образом, Митино предсказание подтвердилось – и что поэтому «в ожидании его приезда» следовало бы начать работу. Машка прошептала:

– В ожидании или не дожидаясь?

Я толкнула ее и стала слушать.

Николай Васильевич произнес совершенно другую речь, чем та, которую я накануне услышала от Мити в ресторане «Донон». Он перечислил обширные задачи, стоящие перед советским здравоохранением в связи с пятилетним планом, и широко обрисовал современное положение дел в практической и научной медицине.

Потом Николай Васильевич предложил почтить вставанием память «выдающихся деятелей, которые были душой предшествующих съездов», и начались доклады. Машка не давала мне слушать. То она, как глухонемая, при помощи пальцев разговаривала с кем-то на хорах, то смеялась над знакомым студентом, энергично записывавшим выступление Заозерского, которое назавтра должно было появиться в газете. То кокетничала одновременно с тремя молодыми людьми, сидевшими за нами.

– Техника, да? – смеясь, спросила она и стала учить этой технике меня, но через пять минут соскучилась, заявила, что у меня не хватает «серьезного, ответственного отношения к делу», и выдумала новую игру: стала писать знакомым студентам анонимные записки, глупые, но довольно смешные.

– Кто это? – спросила она, когда Митя, которого я до сих пор не видела, появился на эстраде – не за столом президиума, а в глубине, на ступеньках справа.

Я ответила:

– Доктор Львов.

– Ты его знаешь?

– Немного.

– Какой интересный!

– Ты находишь?

– Безумно интересный! – сказала Машка. – Давай напишем ему.

– Ты сошла с ума!

– Ну, ты напиши, миленькая, дорогая! Хоть два слова! Я хочу, чтобы он знал, что ты здесь. А потом ты нас познакомишь.

– И не подумаю.

– Не познакомишь?

– Да нет, могу познакомить, но зачем же писать?