Открытая книга, стр. 44

Нина вернулась, когда я сидела за четвертым письмом, и только сказала: «А, доктор еще не спит?» – как я уже поняла, что она выступала с успехом. Студенты консерватории поставили «Пиковую даму», и Нина – это был ее дебют – сегодня впервые пела графиню.

Не раздеваясь, она поцеловала меня, потом покружилась по комнате, села на пол, зажмурилась. Потом заговорила – и это было так, будто на меня обрушился огромный, легкий, разноцветный ворох. В течение пяти минут я узнала о костюмерше, которая плохо заколола какую-то ленту, о каком-то Ваське Сметанине, который сказал, что Ниночка родилась, чтобы петь графиню, о восторге и аплодисментах публики, которая, оказывается, сразу насторожилась, едва Нина в первом акте появилась на сцене, – словом, обо всем, чем была полна моя подруга и что было так бесконечно далеко от меня. «Да, ты мечтала об этом, – говорила я себе, слушая и не слушая Нину. – Как же случилось, что все, о чем ты мечтала, теперь проносится перед тобой, как вихрь чужого счастья, которое лишь манит и дразнит тебя? Вот так и случилось».

И строки позабытого стихотворения вспомнились и прозвучали в душе:

Но жертвы не хотят слепые небеса:

Вернее труд и постоянство.

Нина легла, мгновенно уснула, и в комнате сразу стало как на сцене, где только что было шумно и весело, но опустился занавес, и наступила тишина, темнота…

Жизнь идет – день за днем, за месяцем месяц.

Вот в старых Боткинских бараках я прохожу вдоль длинного ряда коек, на которых лежат больные – возбужденные, сосредоточенные, застигнутые врасплох, потрясенные, равнодушные, полумертвые. Страстная, мучительная работа идет на каждой койке: жизнь работает, чтобы победить смерть. Невидимый мир, о котором рассказывал старый доктор, господствует в лихорадочном напряжении барака. Как же проникнуть в этот загадочный мир?

Дифтерийная палочка по-прежнему отказывается терять свои ядовитые свойства, работа не клеится, и, думая о ней днем и ночью, на лекциях и практических занятиях, на кафедре и на заседаниях предметной комиссии, я вспоминаю наконец, что старый доктор в одной из лекций упоминал о подавляющем действии экстракта печени на возбудители сибирской язвы. Впервые за последние три года я нахожу среди лопахинских дневников и писем записи лекций Павла Петровича, нахожу и принимаюсь за чтение.

Это были три самодельные тетради, сшитые из желтой ломкой бумаги, на которой в двадцатом году печатались протоколы лопахинского Уполитпросвета. Латинские слова были записаны русскими буквами, а на полях здесь и там разбросаны рисунки, по которым нетрудно было заключить, что мысли слушательницы то и дело уходили за тридевять земель в тридесятое царство. Среди рисунков особенно часто попадался профиль не то негра, не то Гурия Попова. Словом, по всему было видно, что слушательница меньше всего думала о том, что придет время, когда она будет тщательно восстанавливать нить, ведущую от одной лекции к другой и как бы тонко обводящую границы теории.

Правда, по этим записям трудно было назвать воззрения Павла Петровича законченной научной теорией. Но мечниковская идея микробного антагонизма была разработана старым доктором с новой и неожиданной точки зрения. В одной из лекций была дословно записана мысль Мечникова о «благодетельных микробах, оберегающих нас от болезнетворных». Однако Павел Петрович утверждал, что «благодетельные силы» нужно искать не только в микробном мире, а в организме человека, животных, насекомых, – силы, которые развились в процессе борьбы за существование на протяжении тысячелетий. Вероятно, он занимался этим вопросом очень давно, еще в ту пору, когда был преподавателем Московского университета, потому что в лекциях приводил примеры из своих старых работ. Среди них был и тот, который вдруг – и, кажется, без всякого повода – припомнился мне: о действии экстракта печени на возбудители сибирской язвы. И не только язвы, но и сапа – это в особенности поразило меня. Опыты после многократных лабораторных испытаний были поставлены на животных и прошли, как утверждал Павел Петрович, с успехом.

Но и сапа… Это было ночью, в общежитии, соседки спали, я одна сидела за столом над своими школьными тетрадками и думала: «Но и сапа… А может быть, и не только сапа?»

Маша Коломейцева просила разбудить ее в два часа: утром она должна была сдавать инфекционные и ничего не знала. Я растолкала ее, но она повернулась на другой бок и заснула.

Сказка о ночном стороже была вложена в одну из тетрадей, я машинально прочла несколько строк, написанных большими, корявыми детскими буквами. Мне вспомнился Лопахин, в котором я так давно не была. Каков-то стал мой Лопахин? Узкоколейку кончили, и паровозы свистят теперь недалеко от Пустыньки, у самой Тесьмы. Еще недавно я читала в газете о нашем кожзаводе, который впервые в мире стал применять новую искусственную кислоту для дубления кожи. В середине декабря я получила письмо от Марии Петровны, сообщавшей, что она собралась учиться в музыкальном училище, которое открылось на месте бывшего «депо проката». Под старость у нее появился талант. И только на Павской горе все осталось таким же, как прежде. Городок шумит, волнуется, а там – тишина. Неслышными шагами мерит она дорожки от одной до другой могилы. Равнодушно смотрит на полинявшую дощечку: «Доктор Павел Петрович Лебедев» – и дата рождения и смерти. Равнодушно проходит мимо деревянной решетки вокруг холмика, под которым лежит «Наталья Тихоновна Власенкова» – и дата рождения и смерти…

Ну, полно! Вернемся-ка лучше к экстракту из печени. Стало быть, он подавляет возбудителей сибирской язвы и сапа. А почему бы, собственно говоря…

Маша спала, сложив руки на груди, и некоторое время я пристально смотрела на нее, стараясь вспомнить, о чем она меня просила. Что-то важное! Ах да! Я встала из-за стола, подошла к Маше – и забыла, зачем подошла. А почему бы, собственно говоря, не прибавить экстрат из печени к средам, через которые я провожу свою дифтерийную палочку? Если печень действительно содержит вещества, задерживающие рост возбудителей сибирской язвы и сапа…

Наутро я отправила отцу в Лопахин письмо, в котором спрашивала: находится ли в целости и сохранности чемодан с бумагами старого доктора и нельзя ли переслать его ко мне в Ленинград с верной оказией? Отец ответил, что чемодан цел и невредим, но оказии не предвидится, разве что он сам, возможно, поедет в Ленинград, куда его давно приглашают на работу в бывший Александринский театр.

Петя Рубакин, которому я рассказала насчет печени, насмешливо поднял брови, но помог мне приготовить экстракт. Я поставила опыт, потом второй, третий, десятый, и дифтерийная палочка стала терять свои ядовитые свойства.

Я не верила этому до тех пор, пока Петя не сказал решительно:

– А теперь отправляйтесь к Николаю Васильевичу! Живо!

…Минуло полгода с тех пор, как я принялась за «анатоксин против дифтерии». Была уже весна, и старушка библиотекарша с удивлением спросила, каким образом в разгар экзаменационной сессии мне пришло в голову читать «Дон-Кихота». Было слишком сложно объяснять, что эта книга, по мнению профессора Заозерского, является прекрасным пособием для изучения дифтерии, и я ответила, что трудный предмет время от времени полезно перебивать легким чтением.

Николай Васильевич был в своем кабинете. Постучавшись, я зашла и молча положила на стол «Дон-Кихота».

Он открыл первую страницу и засмеялся.

– Прочли?

– Прочла, Николай Васильевич. – Тетрадь с итогами опытов была вложена в книгу. – И вот результаты.

ПОЛЕТ

Эта история началась в тот день и час, когда в далекой поморской деревне в трехстах километрах от железной дороги, пятилетний мальчик проснулся ночью и почувствовал, что не может вздохнуть. Четыре дня он молча пролежал в постели с бледно-восковым лицом, с посиневшими ушами и носом, с отекшей шеей, вздувшейся, как у гремучей змеи. На пятый день он умер.

Что произошло между этой смертью и запиской Николая Васильевича, которую я нашла на своем столе? Не знаю. «Прошу зайти», – было написано острым, крупным почерком, и Петя Рубакин, ничего не объясняя, тоже сказал, что профессор просил зайти.