Открытая книга, стр. 155

Андрей обернулся, взглянул на меня и крепко ласково сжал мою руку.

В «Казаках» Толстого есть прекрасные страницы, где Оленин, впервые приехавший на Кавказ, видит горы, и тонкий воздушный рисунок гор присоединяется ко всем его мыслям и чувствам: «И горы».

Вот точно так же, стоило мне закрыть глаза, и передо мной появлялась светлая, просторная палата, где происходило наше, в сущности, очень странное состязание.

Двенадцать бойцов, находящихся в одинаково опасном положении, лежат в этой палате – шестеро справа и шестеро слева. Заражение крови! Лежащих слева лечат нашим препаратом, лежащих справа – английским. «Левые» истории болезни идут под четными, «правые» – под нечетными номерами.

Каждый день после работы я отправляюсь в Яузскую больницу, и почти всегда Норкросс уже шагает между койками, озабоченный и удивительно долговязый, в коротком халате, в шапочке, из-под которой торчат непокорные космы, и в огромных – по-моему, сорок пятый номер – ботинках. Разумеется, он доверяет нам (исследования ведут мои сотрудники), но это настоящий ученый, который все хочет видеть собственными глазами.

Спор, в сущности, идет о дозах, и по тем временам это существеннейший, глубоко значительный спор. Пенициллин был тогда редкостью, лечить им приходилось лишь тяжело раненных, приговоренных к смерти, и не хочется даже вспоминать, как трудно было подчас выбирать тех, кому мы могли подарить жизнь.

Норкросс утверждает, что наши маленькие дозы недостаточно активны и, следовательно, бесполезны. А мы утверждаем, что большие дозы английского препарата дают не лучший, в сравнении с нашим, результат, а даже несколько худший.

Право, можно было подумать, что весь ход развития здравоохранения в СССР зависит от итогов нашего состязания, – с таким интересом отнеслись к нему самые видные деятели Наркомздрава. Звонит Максимов: как дела, не нужна ли помощь? Приезжает Преображенский – тот самый любезный, внимательный молодой человек с превосходными зубами, который еще совсем недавно напугал меня своим дикарским равнодушием к судьбе крустозина. Но роль верховного арбитра – не знаю уж по какому соизволению – берет на себя Валентин Сергеевич Крамов.

– Ну как «Власенкова – Норкросс»? – спрашивает он, касаясь слабой рукой пенсне, за которым остро и сухо поблескивают глазки.

И маленькое холодное лицо светлеет, – да, да, светлеет! – когда я отвечаю, что сомневаюсь в успехе.

Игра, которую он ведет, глубоко продуманная, дальновидная, в характерном «крамовском» духе. На всех совещаниях и конференциях он расхваливает наш препарат. В беседе, напечатанной в газете «Медицинский работник», он свидетельствует свое глубокое уважение профессору Норкроссу, что не мешает ему выразить полную уверенность в победе русской, советской науки.

Что значит это запоздалое признание? Как всегда, мне трудно проследить ход мыслей этого человека, угадать расчет, проникнуть в его «тайное тайных». Но на этот раз ларчик, кажется, открывается просто: чем выше будет вознесен крустозин, тем с большей силой он брякнется о землю. А с ним, разумеется, и я – недаром же с некоторых пор Валентин Сергеевич не устает напоминать о том, что «наша милая, деятельная Татьяна Петровна отдала лечебной плесени всю свою жизнь».

Это были шумные, тревожные, но в общем хорошие дни, когда, возвращаясь из клиники, я влетала домой с какой-нибудь новостью и находила Андрея над корректурой «Неизвестного друга». Гранки были белые, длинные, пахнувшие типографской краской, и Андрей правил их с трогательной пунктуальностью, так что корректорам после него, без сомнения, уже нечего было делать. Кто-то сказал в издательстве, что наборщики похвалили книгу – верный признак, что ее ждет успех! И Андрей сообщил мне об этом с таким сосредоточенным выражением, как будто он открыл железный закон, согласно которому развивается наша литературная жизнь.

Не знаю, ждал ли его успех, но легкий шум и неразбериха началась уже и теперь, когда на столе еще лежали гранки. Люди, с которыми я до сих пор не имела чести быть знакомой, стали запросто приходить к нам, причем, как нарочно, в самое неудобное время. Это были журналисты (один даже член Союза писателей), и Андрей отзывался о них с уважением. Но у эти уважаемых людей было почему-то очень много времени, так что я никак не могла взять в толк, когда они пишут свои произведения. По телефону они начинали разговаривать после часа ночи, причем поводы были очень серьезные: что думает Андрей о последней статье Эренбурга?

Гурий привел к нам этих журналистов и сам стал бывать очень часто. От него-то и пошел шум, столь несвойственный нашему тихому «ученому» дому.

Словом, жизнь усложнилась, и только один человек чувствовал себя в этой суете превосходно. Это был мой отец. Недаром же он всегда утверждал, что в литературе он «доброволец-фанатик».

Отец блаженствовал. Бог весть что пришло ему в голову, но он, по-видимому, решил, что журналисты приходят к нам с единственной целью – почтить своим присутствием его, Петра Николаевича, незаурядное дарование. Правда, едва он вынимал откуда-то из сундучка свои рассказы – те самые, которые еще в Лопахине он писал по четыре-пять в сутки, как наши гости скисали. «По-видимому, просто не любят читать», высказал он однажды очень вероятное предположение.

Впрочем, многие свои рассказы отец знал наизусть, так что ему удавалось время от времени познакомить с ними наших новых знакомых. «Прибытие интервентов на станцию Михаил Чесноков», – вдруг начинал он торопливо, очевидно побаиваясь, что его перебьют. – "Американские матросы гуляли в поселке Сурожевка, и один говорит: «Кто меня тронет, то мы не оставим камня на камне, а наша эскадра разобьет Владивосток». И тогда один наш встает: «Эскадра, пли!» – и бьет его, в левую щеку. Тот падает, а он опять: «Эскадра, пли!» – и в правую щеку. Откачали с потерями, но вскоре выздоровел и заключил брачный контракт с русской девицей на три месяца по сто шестьдесят долларов в месяц. Вот тебе и «Эскадра, пли»!

Отец даже потолстел, так что красный носик совершенно скрылся меж пухлых щек. Седые усы, которые он мыл синькой – я случайно разгадала этот невинный секрет, – распушились и выглядели очень солидно на кругленьком, слегка надутом лице. Он и в самом деле стал похож на кого-то из классиков – Гурий утверждал, что на Григоровича и что для полного сходства хорошо бы еще отрастить бакенбарды.

Андрей уехал, как всегда, неожиданно, не успев даже проститься со мной – только позвонил и попросил, чтобы я занесла в издательство корректуру. На этот раз он уехал не в Сталинград, а на Первый Украинский, и ненадолго – так, по крайней мере, сказал ему Малышев. Мы простились, но он не сразу повесил трубку, а немного помолчал, точно ожидая, что я скажу еще что-нибудь. Потом повторил ласково: «До свиданья». Я ответила: «Счастливого пути», и занялась концентрацией крустозина в крови одного из моей «шестерки».

ГЛАВНЫЙ АРБИТР

– …Что касается сравнительных данных по концентрации русского и английского препарата в крови…

За длинными в виде буквы "Т", покрытыми зеленым сукном столами, сидят ученые мужи, прославившиеся своими (или чужими) трудами, носящие высокие (и не очень высокие) звания. Представители Наркомздрава, представители ВОКСа, представители прессы. Коломнин – в своем парадном черном костюме, горбящийся, довольный и усталый. Виктор, все еще молодой, Катя Димант, Ракита. Эти – справа, вдоль длинной палочки "Т".

Скрыпаченко с неопределенно-осторожной улыбкой на тонких губах, Мелкова – толстая, кокетливая, неприятно смешная, Крупенский, Картузова из городского института, эти – слева, вдоль длинной палочки "Т". Внимание! Главный Арбитр, почтеннейший ученый с седым венчиком волос вокруг лысой головы, с сизыми щечками, свисающими на высокий крахмальный воротник, читает протокол:

– "Таким образом, клинический эффект был получен при лечении раненых как английским, так и русским препаратом. Однако следует признать… "