Открытая книга, стр. 141

Крамов слушает меня, положив ногу на ногу, с равнодушным, почти скучающим видом.

– Вы сказали… кто станет интересоваться… никто не захочет узнать историю вопроса. Ошибаетесь, Валентин Сергеевич! Эта история началась не вчера. Десять… нет, двенадцать лет в вашем архиве пролежала рукопись, в которой свойства плесени были доказаны опытами на животных. И теперь, когда задача давно проверена и обдумана, когда она требует лишь одного – хорошей лаборатории, – теперь вы предлагаете нам от нее отказаться? Да кто вы такой, чтобы…

Крамов медленно поднимается с кресла, снимает пенсне, протирает стекла. Пальцы – я замечаю это со злобной радостью – немного дрожат. Заместитель наркома обходит вокруг стола, успокоительно поднимая руку. Они оба что-то говорят, мне все равно, я не слышу.

– Да кто же вы такой, чтобы отменить не только мой труд – за него я еще постою, – а труд нескольких поколений? Какую пользу надеетесь извлечь для себя из этого дела? Кого думаете обмануть – очевидно, тех, кто еще не знает…

Крамов со страдальческим выражением подносит пальцы к вискам, и от этого знакомого жеста у меня – сама не знаю почему – вдруг пропадает дыхание.

…Странное, успокоительное чувство, что все это уж было когда-то – точно так же я кричала, не помня себя, и кто-то наливал воду в стакан широкой, твердой рукой, – охватывает меня. Точно так же я отталкивала стакан, а потом выпила, и немного воды пролилось на ковер. Точно так же я лежала на диване, и кто-то смотрел на меня серыми, внимательными глазами и говорил: «Успокойтесь, Татьяна Петровна, вам нельзя волноваться». Точно так же я хотела подняться на локте, а мне сказали: «Молчите и лежите спокойно»

Все это уже было однажды и прошло, и кончилось прекрасно, и в самом деле нужно немного помолчать и успокоиться, а потом все объяснить неторопливо и хладнокровно. И нечего было ехать в Наркомздрав, если я всю ночь не спала и сердце ежеминутно то падало, то билось болезненно часто.

– Да как же вы не позвонили мне, что плохо себя чувствуете, Татьяна Петровна? Мы вместе поехали бы к Максимову. Что касается Крамова… Нет худа без добра! Это хорошо, что вы на него накричали.

– Да уж! Куда лучше.

Коломнин щурится, поджимает тонкие губы. У него усталое, но спокойное лицо, и в том, как он достает из кармана старенький кожаный кисет и неторопливо набивает трубку, тоже чувствуется спокойствие, которое невольно передается и мне.

Было время, когда Ивана Петровича тревожило непризнание его научных заслуг, когда в каждом номере научного журнала он искал свое имя, когда самолюбие мешало ему работать. Теперь его интересовало только то, что происходило внутри работы. «У меня нет времени на обиды», – сказал он мне однажды.

– Ваш обморок беспокоит меня куда больше, чем эта история.

– Да что обморок! Вчера не ела целый день, ночь не спала, утром тоже ничего в горло не лезет – вот вам и обморок.

– Вольно же вам так волноваться! А стоит ли? Разве это первый случай?

– В чем же дело, Иван Петрович? Кто виноват?

Коломнин щурится, молчит, положив ногу на ногу, подняв узкие плечи.

– Вы, конечно, хотите, чтобы я ответил вам – Крамов? Да, и он. Но дело не только в Крамове. Прошло и никогда не вернется то время, когда науку вели вперед всеобъемлющие умы, гении, корифеи. Сколько человек занималось до войны крустозином? Восемь. Сколько химиков из этих восьми? Один. – И желтым табачным пальцем он ткнул себя в тощую грудь. – А нужно было бросить на это дело десятки лабораторий, сотни ученых и дать им не наше оборудование, собранное с бору по сосенке в эвакуированных институтах, а первоклассную технику, которую тоже нечего покупать за границей, потому что мы можем и должны ее сделать. Вот тогда не пришлось бы вам падать в обморок. Да что!

И он безнадежно махнул рукой.

– А Крамовых, конечно, нужно бить. Или, если можно, убить, – добавил он, усмехнувшись. – Впрочем, он еще ничего! Есть и похуже.

– Что же делать, Иван Петрович, дорогой?

– Что делать? Работать! Я считаю, что мы в три-четыре месяца можем дать клиникам препарат, который будет действовать не хуже этого хваленого пенициллина.

– Иван Петрович, да полно вам! Разве справимся мы так скоро?

– Справимся, если получим «танки».

До сих пор мы пользовались обыкновенными «матрасами» – сравнительно небольшими стеклянными сосудами, которые служат для выращивания культур. Необходимо было перейти на «танки» – так называются большие котлы, которыми в бродильном производстве пользуются для глубинного выращивания дрожжей.

– Будут «танки».

Мы помолчали. Я потянулась за носовым платком, лежавшим под подушкой.

– Что вы? Я вас просто не узнаю, Татьяна Петровна. Вот уж правда, что женщина всегда остается женщиной.

– А кто же я еще? – Я вытерла слезы. – Обидно…

– Э, не привыкать! Да мы еще возьмем свое! Помяните мое слово.

СЕМЕЙНЫЙ ДОМ

Это было напряженное, но в общем веселое время, когда в нашем филиале господствовала атмосфера риска, вдохновения, азарта, – этим острым ощущением были захвачены решительно все, вплоть до девушек, наклеивающих этикетки на препараты.

Срок был неслыханный, и когда я думала, что мы должны в четыре месяца – только четыре! – дать клиникам готовый, проверенный препарат, мне хотелось, как маленькой девочке, убежать куда глаза глядят, «потеряться в просторах родины», как шутил надо мной Коломнин. Но нельзя было потеряться – Наркомздрав, по нашему настоянию, отказался от покупки патента, и можно было не сомневаться в том, что Крамов и разные Крупенские с нетерпением ожидали нашего провала.

Технология – вот что было особенно трудно!

Но не следует думать, что жизнь на планете Земля остановилась в молчаливом ожидании нашего решительного наступления на плесень. Жизнь продолжалась, и даже в моей собственной жизни произошло событие, которое в другое время показалось бы мне необыкновенным.

Это было утром, я торопилась в институт и, стоя в пальто, разговаривала по телефону. В парадной позвонили, я открыла дверь, вернулась к телефону и, только поговорив еще минуты две, поняла, кто с чемоданом в руке остановился у порога. Это был мой отец, которого я не видела со студенческих лет.

Давно забытое чувство страха перед тем неожиданным, что всегда входило в мою жизнь вместе с появлением отца, шевельнулось в душе, когда я увидела его маленькую, худенькую, но еще довольно крепкую фигурку. Но вот мы обнялись, расцеловались, я стала расспрашивать его, он не мог отвечать от волнения и только утирал слезы, так и катившиеся по его румяным, пухленьким щечкам, и мне стало стыдно этого чувства.

– Таня? – сказал он не очень уверенно. – Господи помилуй, родная дочь.

Он приехал чистенький, аккуратный, с пушистыми седыми усами, над которыми как-то совсем уж по-стариковски висел красненький нос. Впрочем, нос был теперь красненький вообще, а не по известной причине. Еще до войны отец сообщил мне, что бросил пить, но не «резко», как это опрометчиво сделала его покойная супруга, а постепенно, по «методе, – писал он, – Демидова князя Сан-Донато».

Если не считать, что время от времени он присылал мне длиннейшие письма, посвященные главным образом улучшению складского дела на железнодорожном транспорте, у нас, в сущности, не было никаких отношений. Но вот он сидел передо мной и плакал, и было совершенно ясно, что эти несуществующие отношения на самом деле связывали нас неразрывно.

– Успокойся, папа! Что же ты не написал, я могла оказаться в отъезде. Раздевайся же! Ты молодец, что приехал!

Он уже оправился, снял пальто, аккуратно расчесал усы.

– Да вот надумал, понимаешь ты это, – сказал он. – У меня тут дела в Москве. Самоцветов звонил, лично просит свидания. У них тут с хранением швах. Пришлось поехать.

Самоцветов был заместителем наркома путей сообщения, и едва ли он стал бы лично просить о «свидании» моего отца, занимавшего какую-то скромную должность в камере хранения на Амурской железной дороге. Я невольно засмеялась, и мне вдруг стало легко с отцом.