Истории о Хогбенах, стр. 13

Решил поставить на своем, не мытьем, так катаньем.

Его упрятали за решетку, чтоб пришел в себя, и он, наверно, очухался, потому что в конце концов вернулся в свою хибарку. Говорят, он ничего не делает, только знай сидит себе да шевелит губами — прикидывает, как бы ему свести счеты с целым миром. Навряд ли ему это удастся.

Впрочем, тогда мне было не до Енси. У меня своих забот хватало. Только папуля с дядей Лесом поставили стол на место, как в меня снова вцепилась мамуля.

— Объясни, что случилось, Сонк, — потребовала она. — Я боюсь, не нашкодил ли ты, когда сам был в машинке. Помни, сын, ты — Хогбен. Ты должен хорошо себя вести, особенно, если на тебя смотрит весь мир. Ты не опозорил нас перед человечеством, а, Сонк?

Дедуля опять засмеялся.

— Да нет пока, — сказал он. Теперь я услышал, как внизу, в подвале, у малыша в горле булькнуло, и понял, что он тоже в курсе. Просто удивительно. Никогда не знаешь, что еще ждать от малыша. Значит, он тоже умеет заглядывать в будущее.

— Мамуля, я только немножко маху дал, — говорю. — Со всяким может случиться. Я собрал машинку так, что расщепить-то она меня расщепила, но отправила в будущее, в ту неделю. Поэтому в Пайпервилле еще не поднялся тарарам.

— Вот те на! — сказала мамуля. — Дитя, до чего ты небрежен!

— Прости, мамуля, — говорю. — Вся беда в том, что в Пайпервилле меня многие знают. Я уж лучше дам деру в лес, отыщу себе дупло побольше. На той неделе оно мне пригодится.

— Сонк, — сказала мамуля. — Ты ведь набедокурил. Рано или поздно я сама все узнаю, так что лучше признавайся сейчас.

А, думаю, была не была, ведь она права. Вот я и выложил ей всю правду, да и вам могу. Так или иначе, вы на той неделе узнаете. Это просто доказывает, что от всего не убережешься. Ровно через неделю весь мир здорово удивится, когда я свалюсь как будто с неба, вручу всем по полену, а потом отступлю на шаг и плюну прямо в глаза.

По-моему, два миллиарда двести пятьдесят миллионов девятьсот пятьдесят девять тысяч девятьсот шешнадцать — это все население Земли!

Все население!

По моим подсчетам, на той неделе.

До скорого!

Пчхи-хологическая война

В жизни не видывал никого уродливее младшего Пу. Вот уж действительно неприятный малый, чтоб мне провалиться! Жирное лицо и глаза, сидящие так близко, что оба можно выбить одним пальцем. Его па, однако мнил о нем невесть что. Еще бы, крошка младший — вылитый папуля.

— Последний из Пу, — говаривал старик, раздувая грудь и расплываясь в улыбке. — Наираспрекраснейший парень из всех, ступавших по этой земле.

У меня, бывало, кровь в жилах стыла, когда я глядел на эту парочку.

Мы, Хогбены, люди маленькие. Живем себе тише воды и ниже травы в укромной долине; соседи из деревни к нам уже привыкли.

Если па насосется, как на прошлой неделе, и начнет летать в своей красной майке над мейн стрит, они делают вид, будто ничего не замечают, чтобы не смущать ма. Ведь когда он трезв, благочестивее христианина не сыщешь.

Сейчас па набрался из-за крошки Сэма, нашего младшенького, которого мы держим в цистерне в подвале. У него снова режутся зубы. Впервые после войны между штатами.

Прохвессор, живущий у нас в бутылке, как то сказал, будто крошка Сэм испускает какие-то инфразвуки. Ерунда. Просто нервы у вас начинают дергаться. Па не может этого выносить. На этот раз проснулся даже деда, а он ведь с рождества не шелохнулся. Продрал он глаза и сразу набросился на па.

— Я вижу тебя, нечестивец! — ревел он. — Снова летаешь олух небесный? О, позор на мои седины! Ужель не приземлю тебя я?

Послышался отдаленный удар.

— Я падал добрых десять футов! — завопил па. — Так нечестно! Запросто мог что-нибудь себе раздолбать!

— Ты нас всех раздолбаешь, пьяный губошлеп, — оборвал деда. — Летать среди бела дня! В мое время сжигали за меньшее… А теперь замолкни и дай мне успокоить крошку.

Деда завсегда находил общий язык с крошкой. Сейчас он пропел ему маленькую песенку на санскрите, и вскорости уже оба мирно похрапывали.

Я мастерил для ма одну штуковину, чтоб молоко для пирогов скорей скисало. У меня ничего не было, кроме старых саней и двух проволочек, да мне немного надо. Только я пристроил один конец проволочки на северо-северо-восток, как заметил промелькнувшие в зарослях клетчатые штаны.

Это был дядюшка Лем. Я слышал, как он думал: «Это вовсе не я, — твердил он, по настоящему громко, прямо у меня в голове. — Между нами миля с гаком. Твой дядя Лем славный парень и не станет врать. Думаешь, я обману тебя, Сонки, мальчик?»

— Ясное дело! — сдумал я ему. — Если б только мог. Я дал ма честное слово, что никуда тебя от себя не отпущу, после того случая, когда ты…

— Ладно, ладно, мальчуган, — быстро отозвался дядюшка Лем. — Кто старое помянет, тому глаз вон.

— Ты ж никому не можешь отказать, дядя Лем, — напомнил я, закручивая проволочку. — Сейчас, вот только заскисаю молоко, и пойдем вместе, куда ты там намылился.

Клетчатые штаны в последний раз мелькнули в зарослях, и, виновато улыбаясь, дядюшка Лем появился собственной персоной. Наш дядюшка Лем и мухи не обидит — до того он безвольный. Каждый может вертеть им, как хочет, вот нам и приходится за ним хорошенько присматривать.

— Как это ты сварганишь? — поинтересовался он, глядя на молоко. — Заставишь этих крошек работать быстрее?

— Дядя Лем! — возмутился я. — Стыдись! Представляешь как они вкалывают, скисая молоко?! Вот эта штука, — гордо обьяснил я, — отправляет молоко в следующую неделю. При нынешних жарких деньках этого за глаза хватит. Потом назад — хлоп! — Готово, скисло.

— Ну и хитрюга! — восхитился дядюшка Лем, загибая крестом одну проволочку. — Только здесь надо поправить, а не то помешает гроза в следующий вторник. Ну, давай.

Я и дал. А вернул — будь спок! — Все скисло, что хоть мышь бегай. В крынке копошился шершень из той недели, и я его щелкнул.

Эх, опростоволосился. Все штучки дядюшки Лема!

Он юркнул назад в заросли, от удовольствия притаптывая ногой.

— Надул я тебя, зеленый паршивец! — закричал он. — Посмотрим, как ты вытащишь палец из середины следующей недели!

Ни про какую грозу он и не думал, подворачивая ту проволочку. Минут десять я угробил на то, чтобы освободиться, — и все из-за одного малого по имени инерция, который вечно ошивается где ни попадя. Я так завозился, что не успел переодеться в городское платье. А вот дядюшка Лем чего-то выфрантился, что твой индюк.

А уж волновался он!… Я бежал по следу его вертлявых мыслей. Толком в них было не разобраться, но что-то он там натворил. Это всякий бы понял. Вот какие были мысли:

«Ох, ох, зачем я это сделал? Да помогут мне небеса, если проведает деда, ох, эти гнусные Пу, какой я болван! Такой бедняга, хороший парень, чистая душа, никого пальцем не тронул, а посмотрите на меня сейчас! Этот Сонк, молокосос, ха-ха, как я его проучил. Ох, ох, ничего, держи хвост рулем, ты отличный парень, господь тебе поможет, Лемуэль.»

Его клетчатые штаны то и дело мелькали среди веток, потом выскочили на поле. Тянувшееся до края города, и вскоре он уже стучал в билетное окошко испанским дублоном, стянутым из дедулиного сундука.

То, что он попросил билет до столицы штата, меня совсем не удивило. О чем-то он заспорил с молодым человеком за окошком, наконец обшарил свои штаны и выудил серебряный доллар, на чем они и порешили.

Когда подскочил дядюшка Лем, паровоз уже вовсю пускал дым. Я еле-еле поспел. Последнюю дюжину ярдов пришлось пролететь, но, по-моему никто этого не заметил.

Однажды, когда у меня еще молоко на губах не обсохло, случилась в Лондоне, где мы в ту пору жили, великая чума, и всем нам, Хогбенам, пришлось выметаться. Я помню тогдашний гвалт, но где ему до того, что стоял в столице штата, куда пришел наш поезд.

Времена меняются, я полагаю. Свистки свистят, машины ревут, радио орет что-то кошмарное — похоже, последние две сотни лет каждое новое изобретение шумнее предыдущего.