«Из пламя и света», стр. 94

Но Тургенев ничего не ответил болтливому завсегдатаю балов. Он молча поклонился и оставил блистательный вечер.

* * *

Бал у графини Лаваль, назначенный тотчас же после бала у княгини Шаховской, был, по случаю ее болезни, отложен и состоялся только спустя два месяца — 16 февраля 1840 года. Он был костюмированным — для тех, кто не желал быть узнанным.

Это был бал с присутствием особ царской фамилии, и все, что было в столице блестящего и знаменитого, явилось в этот вечер во дворец Лавалей на набережной Невы.

В костюме своей родной Украины княгиня Щербатова была сразу узнана всеми. И так как ее инкогнито было все равно открыто и маска стала бесполезна, она сняла ее и, улыбаясь, болтала с де Барантом. Сын французского посла, явно плененный русской княгиней, держал ее веер и не сводил глаз с ее лица.

— Простите меня, — сказала она вдруг де Баранту, отвечая на поклон Лермонтова, остановившегося перед ней как раз в ту минуту, когда с хоров понеслись звуки первого танца. — Я обещала этот вальс нашему поэту.

Де Барант резко обернулся. Ему было хорошо известно лермонтовское стихотворение, посвященное Пушкину, и гневные строки, в которых говорилось о Дантесе.

Хмурясь и кусая губы, де Барант обменялся с Лермонтовым поклоном. И, хмурясь, смотрел, как легко кружилась эта пара и как развевались в танце алый ментик Лермонтова и белокурые волосы Щербатовой.

Закончив танец, Лермонтов уступил свою даму Браницкому, и де Барант мог бы пригласить княгиню на третий танец. Но он оставался мрачным и, выйдя из бального зала в соседний, с раздражением наблюдал оттуда за Лермонтовым.

Отсюда были слышны заглушённые звуки музыки и легкий шум скользящих по паркету ног. Лермонтов стоял около колонны, которая почти закрывала его от глаз проходивших мимо гостей.

Доносившийся с хоров какой-то грустный вальс напоминал музыку, слышанную в далеком детстве, — быть может, когда играла ему мать…

— Ах, вот вы где, поэт! — раздался около него веселый голос, и его окружила толпа смеющихся масок.

В то же мгновенье улетели опять в сумрак памяти дни далекого детства. Он переводил невеселый взгляд с одной маски на другую, еще не видя их ясно.

Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей,
Мелькают образы бездушные людей,
Приличьем стянутые маски,
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки, —
Наружно погружась в их блеск и суету,
Ласкаю я в душе старинную мечту,
Погибших лет святые звуки… —

припомнились ему вдруг строки стихотворения, написанного после новогоднего бала в Дворянском собрании. Говорят, кое-кто из высокопоставленных особ обиделся за «большой свет», увидев в январском номере «Отечественных записок» под этим стихотворением дату «1 января»… Ну что ж, они не ошиблись!..

Но его настойчиво звали танцевать и требовали немедленного экспромта.

Он молча стоял перед этой шумной толпой женщин, которые, скрываясь под масками, не стеснялись брать его за руки, стараясь увести в бальный зал, и оставался рассеянным, отказываясь и от экспромтов и от танцев. Но вот два домино, перед которыми все расступались, проходя мимо, взяли его за руки с двух сторон. И голубое, заглядывая в его глаза сквозь прорези черной маски, спросило шутливо:

— О чем же?..

— Или о ком? — перебило розовое домино.

— Да, о ком думает поэт?

В нем поднялась волна раздражения.

О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..

О, как хотелось ему крикнуть громко эти слова!

— Не о вас, — с поклоном ответил он и, не замечая наступившего в толпе замешательства, повернулся, чтобы уйти.

Но в ту же минуту дорогу ему преградил де Барант, который тихо сказал:

— Мсье, вы злоупотребляете тем, что в вашей стране запрещены дуэли и ваши офицеры могут не отвечать за свои поступки.

— Наши офицеры? — переспросил Лермонтов и еще тише, чем де Барант, ответил: — Вы ошибаетесь, мсье. Наши офицеры так же достойны уважения, как и ваши, и так же умеют защищать свою честь. И я, мсье, к вашим услугам.

ГЛАВА 28

Прошло два дня. Аким Шан-Гирей, зашедший дождливым утром к Мишелю, чтобы поделиться с ним последними новостями, был очень удивлен, узнав от Вани, что Михаила Юрьевича уже давно нет дома.

Но не успел Шан-Гирей кончить поданный ему завтрак, как Ваня, подбежав к окну, сообщил, что Михаил Юрьевич подъехал в наемной карете.

Еще через минуту Лермонтов вошел и, быстро сбросив с себя промокшую шинель, прошел в комнаты.

— Откуда ты, Мишель? — спросил встретивший его еще в передней Шан-Гирей. — Ты, может быть, купался?

— Почти, — весело смеясь, ответил Лермонтов. — Я стрелялся. А после того на минутку к Краевскому заезжал.

— Ты шутишь?!.

— Ничуть! Стрелялся с французиком одним за Черной речкой. Ну и кончилось все ничем. Он промахнулся, а я в воздух пулю пустил. Вот и все.

— Боже мой! И ты так легко об этом говоришь?! Кто же француз этот?

— А разве я не сказал? Сын французского посла, де Барант. Он решил почему-то, что русские офицеры трусы. Ну вот я и показал ему, какие мы трусы.

— Показал тем, что в воздух выстрелил?

— Ну, а что же? По-твоему, убивать его надо?

— Да ведь он-то хотел тебя убить?

— Это его дело. Но я уверен, что и он не хотел. Что за радость убийство на дуэли?! Да еще из-за чего?

— Да из-за чего же, Мишель?

— Формально он вызвал меня за то, что на балу у Лавалей я не очень любезно ответил двум маскам, не зная, как от них избавиться. А под масками, оказывается, скрывались две великие княжны. Так он будто бы за них оскорбился. Но безразлично, по какому поводу, а говорить французу неуважительно о русском офицерстве я не позволю. Ну, пойдем завтракать. Я голоден.

— Погоди, Мишель, погоди. Ты мне скажи, что же теперь будет?

— А что же теперь может быть? Ничего! Только бабушке не говори.

Он подсел к роялю, открыл крышку и заиграл.

— Послушай-ка, хорошо?

— Очень хорошо! Что это такое?

— Это музыка моя к «Казачьей колыбельной песне». А знаешь, Аким, — серьезно посмотрел Лермонтов на Шан-Гирея, — он, в сущности, не потому меня вызвал, этот французик. И не из-за Щербатовой. Говорили мне, что французское посольство я прогневил.

— Прогневил? Чем же это?

— Строчками о Дантесе. Но вольно же им было принимать на счет всей нации то, что я сказал об убийце Пушкина!

— Вот это, Миша, неприятный оборот… Но почему же они вспомнили об этом теперь?

— Этого я тоже не понимаю. Почему они вспомнили об этом теперь и чем я мешаю и де Баранту, и великому князю, и Третьему отделению?

И, позабыв об усталости и голоде, он долго сидел, задумавшись и перебирая клавиши одной рукой.

* * *

В февральский солнечный день 1840 года Иван Иванович Панаев — «опекун литературы», как звали его некоторые (кто всерьез, а кто в шутку), — торопливо шагая по Литейному, на углу чуть не наскочил на Владимира Федоровича Одоевского.

— Прошу прощения, Владимир Федорович, — быстро заговорил он, — я вас, кажется, толкнул? Вы далеко ли? И почему пешком?

— Пока просто вышел по солнцу пройтись — мы его давно не видали, а дальше еще не знаю. А вы куда таким аллюром?