«Из пламя и света», стр. 72

Лермонтов махнул рукой.

— Это неважно. Садись, рассказывай, какое у тебя дело. Ты меня удивил, признаться.

— Дело это касается тебя.

— Это еще удивительней. Стоит ли заниматься чужими делами?

— Я считал своим долгом предупредить тебя, что последние твои стихи обратили на себя внимание некоторых лиц, очень высоко стоящих.

— Как же, как же, мне уже дядюшка об этом сообщил. Я очень польщен, Мартышка, — с легкой усмешкой ответил Лермонтов. — Но ведь я не для них писал.

— Кого же именно, Николай Соломонович, ты имеешь в виду? — спросил Столыпин.

— Сейчас поясню. Стихи твои о смерти Пушкина были переданы самому графу Бенкендорфу, и граф остался очень недоволен. Говорят, он даже назвал конец стихотворения «бессовестным вольнодумством, более чем преступным». Но это еще не все. Ими недоволен и его величество!

Лермонтов сурово посмотрел на Мартынова.

— Я не собирался доставлять ими удовольствие ни его сиятельству, ни его величеству.

— Для кого же ты писал? — удивился Мартынов.

— Я писал для тех, в ком еще осталась живая душа!

— Пустяки, Лермонтов, просто громкие слова — Пушкин сам виноват, — небрежно заявил Мартынов. — Почему Дантес должен был сносить его оскорбления?

— Монго, — сказал Лермонтов устало, — увези куда-нибудь этого человека. Это второй дядюшка Николай Аркадьевич! Я не могу с ним говорить, не могу его слушать!

— Если ты болен, Лермонтов, так лечись, но не безумствуй. Я еду ужинать, но считал своим долгом предупредить тебя. То есть, точнее говоря, меня об этом просили.

— Вот как? — спросил Столыпин. — Кто же?

— Ни больше, ни меньше как Муравьев, — ответил, выходя, Мартынов. — Мнением таких людей шутить не советую…

Помолчав, Столыпин сказал:

— Подумать только, сам Муравьев, Андрей Николаевич! Это действительно в известном смысле персона! Ну, вот что, Мишель, я поеду в клуб, а ты пока приди, пожалуйста, в себя.

— Постараюсь… А Муравьев этот — на него надежда плохая…

— Ваня, приготовь все для Михаила Юрьевича. Послезавтра едем в Царское.

— Так точно! — весело ответил Ваня, подавая Столыпину шинель.

ГЛАВА 12

— Ваня, — сказал Лермонтов, оставшись один, — больше никого не принимай. Через час меня разбуди. А Святослава Афанасьевича впусти немедленно, как только придет.

Он отвернулся к стенке и закрыл глаза.

— Слушаю, Михал Юрьич.

Ваня оставил только одну свечу и на цыпочках вышел.

Маленькие часики на камине дробно пробили семь часов, и через минуту Раевский, в шубе и шапке, еще покрытый снежинками, с радостным возгласом «Мишель!» вбежал в комнату, но, увидав Елизавету Алексеевну, которая осторожно заглядывала в дверь, сразу умолк.

— Ну, рассказывай, батюшка, раз уж начал, не гляди, что на меня напал, — сказала бабушка, уже решительно входя в комнату. — Мне тоже послушать надо, что такое случилось. Думать надо — не позор! Что это ты как на постоялый двор вбежал? Ваня, прими шубу и шапку от Святослава Афанасьевича. Ну, что там у вас?

— Случилось то… что сегодня имя Мишеля узнал весь Петербург, а скоро узнает вся Россия.

— Ты кому отдал? — невольно вырвалось у Лермонтова.

— Всем, Мишель, всем! Я уж и не помню кому… И если бы ты знал, какое это произвело впечатление везде, везде, где я ни давал.

— Что же это ты такое раздавал?

Бабушка очень строго посмотрела на Раевского.

— Стихи Мишеля на смерть Пушкина. Они громовым раскатом прокатились по городу!

— Вот уж спасибо так спасибо! Я от этих стихов и так ночи не сплю, а он их всякому встречному и поперечному показывает!

— А отчего же не показать? — вступился Лермонтов. — Я из них не делаю тайны и не для себя писал.

— Опомнись, Миша! Можно ли эдакое неприличие раздавать? Ведь ты там что написал? О господи, твоя воля, повторить совестно! Про чьих-то потомков, которые подлого характеру, а стоят возле трона! Я все помню!.. А ведь ты лейб-гусар, Мишенька!

— Ничего, бабушка, если государь так много сделал для семьи Пушкина — значит, он понимает, кого потеряла Россия в его лице!

— Ах, друг мой! Боюсь я за тебя…

— Не бойтесь, государь, если и посердится, простит. Идите, дорогая бабушка, и ложитесь. Вам покой нужен. Доброй ночи!

— Пожалуй, правда, пойду и лягу, — говорит бабушка, вставая. — Только ты, Мишенька, поздно не засиживайся: тебе вредно.

— Нет, нет, мы скоро разойдемся.

— Слава, ты Мишеньке много не рассказывай, — она остановилась в дверях и посмотрела, грозя пальцем, на Раевского. — А то наскажешь ему невесть чего, а он потом спать не будет…

— Ну, говори, кому давал, где их читали? — быстро спросил Лермонтов, едва замолкли бабушкины шаги.

— Кому давал — и не упомню. Все просили, все переписывали нарасхват! Читали и читают везде: и тайком в Университете, и в частных домах, и даже в кондитерской Вольфа актер читал!.. Эти стихи сделали большое дело!..

* * *

После визита Николая Столыпина Елизавета Алексеевна уже не впускала к Мише родственников, сказав всем, что он болен.

Но они привезли такие сведения и ввергли ее в такое волнение, что она, наконец, обратилась к Монго, не решаясь сразу передать все Мише.

— Вот ведь какое дело-то натворили, голубчики — Мишенька да Слава! Весь Петербург, говорят, об этих стихах знает, и государю о них доложено. Помоги, голубчик, Алексей Аркадьич! У тебя голова светлая — присоветуй, как быть теперь! Ведь беда может с Мишенькой стрястись! Граф Александр Христофорович очень на него, говорят, сердит. Вот горе-то, господи боже мой, и не знаю, к кому ехать!

— Мишель должен сам постараться замять это дело, — решительно заявил Столыпин и пошел к своему кузену.

Через несколько минут к нему присоединилась бабушка.

— Тебе необходимо, Мишель, предупредить возможные неприятности для тебя и для бабушки, — сказал Столыпин.

— Для бабушки? — с испугом переспросил Лермонтов. — Какое же имеют отношение к бабушке мои стихи?

— А как же, Мишенька? Что со мной будет, ежели тебе как-нибудь отвечать за них придется? Спаси господь от эдакого горя, я и подумать о том боюсь!

— Если нельзя сейчас же найти ход к Бенкендорфу, надо искать ход к Мордвинову.

— Зачем он мне, Монго?

— Затем, Мишель, что он управляющий Третьим отделением и может уговорить графа Бенкендорфа не придавать всей этой шумихе особого значения. Нет ли у тебя кого-нибудь, кто к нему близок? Постой, да Муравьев-то, Андрей Николаевич, ведь его прямой родственник!

— Ну и пускай! — уже сердито отвечает Лермонтов.

— Не говори так, Мишель, это дело могут обернуть в серьезное.

— Мишенька!.. — умоляюще говорит бабушка.

В конце концов он сдался на уговоры и, чтобы успокоить бабушку, вечером поехал к Муравьеву.

ГЛАВА 13

Лермонтов долго смотрел на падающий снег в темном окне, усевшись на широком кожаном диване в кабинете Муравьева.

Старый камердинер вошел и зажег канделябры в двух углах.

Потом он прошел в соседнюю комнату, и оттуда упал мягкий свет зеленой лампады.

— Вот, ваше благородие, — сказал он, возвращаясь, — вам так веселее будет ждать, со свечьми-то. Может, что и почитаете. А то не угодно ли поглядеть, какие диковинки у нас в образной, из дальних стран, с палестинских краев привезенные?

Он оставил дверь открытой и ушел.

Лермонтов долго стоял на пороге образной, глядя на мягкий зеленый свет в прозрачной лампаде, падающий на темное золото старинных окладов и на перистые листья палестинской пальмы, засушенные и убранные за стекло.

В анфиладе комнат безмолвие… Беззвучно падает снег за темным окном.

Устав ждать, он подсел к столу и написал отсутствующему хозяину несколько слов, изложив свою просьбу, — для спокойствия бабушки.

* * *