«Из пламя и света», стр. 61

Его свет тепло освещал бледное лицо на большом портрете, и лицо оживало. Пахучие ветки вечнозеленых деревьев окаймляли его венком.

— Ты бы сыграл нам, Мишенька, — сказала бабушка, вставая из-за стола, когда первая ночь нового, 1836 года уже подходила к концу. — Давно я тебя не слыхала!

Когда все стали его просить о том же, он подсел к роялю и начал вспоминать музыку из любимой им оперы «Фенелла», негромко себе подпевая.

После «Фенеллы», развеселясь, перешел к французским и русским песенкам. Пришлось за иные просить у бабушки прощения, потому что содержание их было не столько в бабушкином, сколько в гусарском вкусе.

Песни Дениса Давыдова, подхваченные всей молодежью, закончили эту новогоднюю ночь.

ГЛАВА 26

Из окон тархановского дома в темные ночные часы видны только близко подступившие сугробы, силуэты тихо качающихся сосен да смутно белеющие стволы берез.

Лермонтов долго стоял у окна, словно стараясь запомнить этот с детства знакомый вид, потом зажег свечу на своем столе и, развернув рукопись, стал перечитывать написанное за последний день. Вдруг ему показалось, что кто-то шепчется за его спиной. Оглянувшись, он увидал у самой двери молоденькую девушку, почти девочку, которую встречал и во дворе и дома. Она побелела от страха и часто крестилась мелким крестом, повторяя шепотом: «Господи помилуй, господи помилуй!..»

Лермонтов удивленно смотрел на нее.

— Ты что? Ко мне?

Тогда, роняя платок с головы и открывая совсем юное, еще полудетское лицо и русую косу, она бросилась к его ногам и прижалась лбом к полу.

— Барин, помоги! Помоги, миленький! Кормилец наш, помоги!..

— Встань! — почти крикнул он, поднимая ее с пола. — Встань сейчас же! Ты здешняя? Я тебя видел.

— Здешняя, барин, миленький, Фроська я.

— Наша?

— Ага. Только я обмененная!

— Какая, какая?

— Обмененная я! — повторила Фроська, заливаясь слезами. — Барыня меня на коляску обменяла!

Он приподнялся с дивана и с ужасом посмотрел на юное лицо, по которому текли слезы.

— Какая барыня? — прошептал он. — Елизавета Алексеевна? Моя… моя бабушка?!

— Ага! — утвердительно кивнула головой Фроська. — Вельяшева барина знаешь? У него коляска аглицкая, а она нашей барыне нужная. Барин, помоги!..

— Да ты толком говори! — крикнул он, чувствуя, как волна жалости и стыда перед этой девочкой поднимается в его сердце. — У него коляска, а ты при чем?

— А ему рукодельница занадобилась, а я у вас в рукодельной первая. Они меня и обменяли… А у меня мать-отец в Тарханах и жених ямщиком. Барин, миленький, не губи, не отдавай меня на? сторону! За что же я обмененная-то?!

— Нет, нет, я не позволю! — быстро заговорил он, глядя на дверь, за которой еще недавно смолкли бабушкины шаги. — Я не позволю этого!.. Никуда тебя не отдадут! Слышишь? Веришь мне?..

— Барин, миленький!.. — Фроська снова бросилась ему в ноги.

— Вставай, вставай! Что это ты? Я этого не позволяю! Ваня где? — быстро спросил он. — Это он тебя привел?

— Ага, — чистосердечно призналась Фроська. — Родной он мне. Теткин сын.

— Поди пошли ко мне этого теткиного сына. А тебя ни на какую коляску не обменяют. Ни на новую, ни на старую. В Тарханах была — тут и останешься.

— Барин, родной!.. Дай тебе бог счастья!

— Да ты опять в ноги?! Ваня!

Ваня уже стоял у дверей и исподлобья, со страхом и надеждой смотрел на своего господина.

— Ты что в дверях жмешься? — взглянул на него Лермонтов, делая строгое лицо и неумолимые глаза. — Думаешь, ругать буду? Не буду.

— Михал Юрьич, дай вам бог здоровья, дай бог счастья, ваше благородие!

— Ну ладно, ладно. Бабушку ко мне попроси, а эту Ямщикову невесту отведи, и чтобы в людской ее угостили. Понял?

— Понял, Михал Юрьич, — просиял Ваня и, взяв за руку Фроську, которая усердно вытирала ладонью слезы, катившиеся по лицу, увел ее.

* * *

Бабушка вошла в тревоге:

— Что такое, Мишенька? Да на тебе лица нет!

Он не сразу ответил. Потом, посмотрев ей в глаза тем темным и непокорным взглядом, перед которым она терялась еще в детстве его, сказал:

— Бабушка, мы живем с вами, как преступники.

— Ох-ох, Мишенька! Что ты говоришь? Будто я никого не зарезала, не ограбила!

Она опустилась в кресло и смотрела на него с ужасом.

— Да, как преступники, — повторил он. — Потому что мы торгуем людьми! Неужели же вы, вы, мать моей матери, можете платить за коляску такой страшной ценой?

После этих слов страх и недоумение исчезли с ее лица. Она успокоенно отмахнулась рукой, как от мухи, и облегченно вздохнула.

— Я думала невесть что! Я, мой милый, Фроську не в какие-нибудь руки отдаю, а в порядочный дом, не хуже нашего.

— Нельзя, нельзя этого делать! Бабушка, неужели вы не понимаете, что этого делать нельзя?

Елизавета Алексеевна недоуменно посмотрела на внука.

— Я же тебе сказала: в хорошие руки. Зла, стало быть, никакого и не получается. Ты ведь об этом?

— Об этом.

— Фроська твоя станет там жить-поживать да добро наживать. Зла я и сама не сделаю.

— У Фроськи здесь отец и мать.

— А думаешь, девок в чужие деревни замуж не выдают?

— У нее здесь жених.

— Жених? Что-то не слыхала. Ну, Фроська пускай останется. А я, может, кого другого подыщу.

— Бабушка?!!

— Ах, Миша, Миша! Не нами началось, не нами кончится.

— Не знаю, нами или кем другим, а кончится, и придет расплата! Но, боже мой, боже мой, почему же у нас все так плохо?!

ГЛАВА 27

— Михаил Юрьевич уезжают!

Эту весть еще накануне его отъезда Фроська разнесла по деревне, обежав все дворы. Вечером Лермонтов пошел на деревню прощаться.

В избу деда Пахома валил народ. Сам дед давно уже не слезал с печки. Но ради такого дня дядя Макар с Ваней, которого только один дедушка по старой памяти еще звал Ивашкой, сняли деда Пахома с печки и положили на тулуп на лавку, где он лежал, торжественный и довольный, с ожиданием поглядывая то на дверь, то на стол.

— Макар, а Макар, — позвал он сына, — ты чего ж это хозяйке не наказываешь, хушь бы молочка парного али кваску на стол постановить, Михал Юрьича попотчевать!

— Нельзя-а… — строго протянул дядя Макар. — Намедни Ваня забегал, сказывал, что Михал Юрьич нипочем не велят. Вон и мужики слыхали.

— Здорово, народ! — раздалось звонко с порога, и Лермонтов в наброшенном на плечи простом зимнем тулупчике на заячьем меху и в высоких валенках быстро вошел в избу.

Ему хором в ответ прогудели голоса:

— Сам будь здоров, батюшка!

— Здравия желаем!

— Здравствуй, Михал Юрьич, здравствуй, батюшка, — степенно проговорил дед, слегка приподнимаясь на лавке. — Уж так я тебя, вашу милость, ждал, даже вон рубаху чистую велел на себя надеть! Мне ведь уж с тобой боле не свидеться, в последок на тебя гляжу!

— Что это ты, дедушка Пахом?

Лермонтов подсел к нему на лавку.

— Погоди, вот будет лето, я в отпуск приеду, мы с тобой пойдем на завалинку — хороводы глядеть! Молодежь пусть веселится, а мы по-стариковски на завалинке вечерком посидим.

— Это, батюшка, как бог даст, его святая воля, а уж ты дозволь нонче-то хоть кваском тебя попотчевать. Такой гость нонче у нас, а на столе пусто! Входи, мужики! — крикнул он в дверь.

Простота Лермонтова быстро развязала языки. Мужики с полной откровенностью повели беседу.

— Ты, Михал Юрьич, пойми, — нагнувшись к Лермонтову, говорил Кузьма, Макаров деверь. — Супротив барщины мы не идем, раз она от бога положёна. Мы так и старосте твоему говорим, что барскую волю уважим.

— Это што говорить! — поддержал его Макар. — Раз што от бога положено, то мы справим.

— Ну, вот ты и возьми, — продолжал Кузьма. — Сколько от бога-то положёно дён на барщину? Четыре?