«Из пламя и света», стр. 54

Глаза отца Павла перебегают с одного лица на другое и расширяются от гнева. Он протягивает вперед свою широкую ладонь, потом решительно опускает ее на кафедру и грозно произносит, делая ударение на каждом «о»:

— До?-во?ль-но?!..

Юнкера стараются не смеяться, ожидая, что будет дальше.

— Веселостям здесь не место! — продолжает греметь отец Павел. — А дабы привести ваши чувствования к согласию, изложу вам я лично о войнах филистимлян с амаликитянами! Юнкер Лермонтов, попрошу вас не рисовать с меня портретов! Отдохните от моления вашего. И послушайте, что повествует нам Ветхий завет об оных филистимлянах.

Лермонтов убирает свои карандаши, отец Павел приступает к рассказу.

Но тотчас по окончании своего рассказа отец Павел протянул руку и сказал:

— Юнкер Лермонтов, попрошу у вас произведение пера вашего для ознакомления на короткое время.

Лермонтов послушно положил в протянутую руку листок бумаги, и батюшка вышел из класса.

— Ну, Мишель, держись! Сидеть тебе опять в карцере, — предсказывали юнкера.

Отец Павел, показав произведение Лермонтова в учительской, потребовал, чтобы оный юнкер немедленно после занятий был отправлен в карцер: для острастки и для благообразия в образе мыслей его.

— Хотя проступок его и не злостный, но строгости ради надо ученика сего подтянуть, — сказал он надзирателю, — и не давать мыслям и чувствованиям оного излишней вольности, к чему он весьма и весьма склонен.

Во время занятий в манеже надзиратель, глядя на марширующих в ногу юнкеров, сказал своему помощнику:

— Вот, Тихон Семеныч, каналья этот Лермонтов! Хоть в маршировке не отличается, зато на лошади сидит как влитый и на эспадронах лучше всех бьется! А стишки такие пишет, что умора! Молитву одну сочинил, где и про нас с вами есть. Вот за то и пойдет сегодня в карцер. Уж он там и так все стенки стишками исписал!

ГЛАВА 12

Такая радость, что в эту субботу вернулся Раевский из Москвы! Все два долгих года военного обучения своего младшего друга Святослав Афанасьевич всегда старался устраивать так, чтобы воскресные дни Лермонтов проводил в кругу литераторов и в общении с людьми, которым могли быть близки и понятны его мысли и надежды.

Чаще всего Святослав Афанасьевич приводил его туда, где собирались начинающие писатели, где интересовались народным творчеством, изучали народные песни, сказания, пословицы и где иногда он сам читал небольшие доклады или выступал, обсуждая доклады других.

Лермонтов с интересом прислушивался и к докладам и к оживленным спорам — то о душе русского народа, то о вреде западных влияний, — но Раевскому ни разу не удалось заставить его прочесть там что-нибудь свое.

На следующий же день после своего приезда Святослав Афанасьевич затащил его к Панаеву, где собирался в приемные и в неприемные дни хозяина цвет литературного общества Петербурга. Но они попали неудачно: у Панаева в этот вечер был большой карточный стол. Лермонтов посмотрел на вошедших в азарт игроков и, не простившись с Панаевым, незаметно покинул его дом.

Возвращаясь с Раевским к себе домой, он твердо сказал:

— Вот что, Святослав, ты меня пока к своим литераторам не води. А когда я напишу что-нибудь достойное быть прочитанным, тогда я сам к ним попрошусь.

— Хорошо. А когда это примерно будет?

— Примерно… никогда, — смеясь, ответил Лермонтов и на том покончил разговор.

Как-то вечером они пошли побродить по Невскому. У Лермонтова была смутная надежда увидеть там Пушкина, хотя он знал, что Пушкин появлялся на Невском чаще всего в дневные часы, по пути в книжную лавку к Смирдину.

— Скоро ты кончаешь школу, Мишель, — сказал Раевский, — и для тебя, как для офицера лейб-гвардии гусарского полка, одного из самых блестящих полков наших, немедленно откроются двери всех домов петербургской знати.

— Меня это не особенно интересует, — ответил Лермонтов.

— Будто бы? — Раевский сбоку посмотрел на своего спутника. — Не ошибаешься ли ты? В этом скрыт великий и обольстительный соблазн. И я боюсь, как бы вся эта светская кутерьма в соединении с кутерьмой гусарской не отдалила тебя от твоего прямого дела.

— Уверяю тебя, что твой страх напрасен. Ты лучше расскажи мне про Москву. Где ты был, кого видел?

— Был в разных местах — и для дел и для развлечений — и вспоминал тебя на «вторнике» в Благородном собрании. Ты любил эти «вторники»!

— Ну, что же там нового?

— Одну новость могу тебе сообщить: я видел Вареньку, которая делает в свете первые шаги, и с большим успехом.

Лермонтов молчал. Они давно миновали Невский и стояли, облокотясь на гранитные перила набережной, прямо против Исаакиевского собора.

Перед ними был широкий простор реки, на двух больших судах и нескольких баржах горели слабым светом фонари, отражаясь извилистой чертой в темной воде. На затуманенном небе кое-где мерцали осенние звезды, выступал на фоне медленно плывущих облаков громадный собор с четырьмя крылатыми фигурами, точно охраняющими купол, и казалось, что крылья их взметнул порыв ветра.

— Так ты видел Вареньку? И она уже появляется в большом свете? — проговорил Лермонтов. — Ну что ж, я рад, что ей не скучно… без меня.

Он задумался и твердо закончил:

— Я ведь уже говорил тебе: она единственная, которой я верю.

ГЛАВА 13

Святослав Афанасьевич поставил точку, кончая небольшую статью о народных сказителях, и решил немедленно ложиться спать. Но, погасив свечи, горевшие на письменном столе, он услышал чьи-то шаги. Раевский остановился и посмотрел в окно: какой-то удивительный голубой свет был за окном — вероятно, от луны.

«Кто бы это так поздно?» — Святослав Афанасьевич прислушался к шагам.

Шаги быстро и решительно остановились у его комнаты, потом дверь широко открылась — и он увидел Лермонтова в шинели, запорошенной снегом.

— Миша? Ты? Что случилось? — отступил Раевский.

— Мне нужно с тобой поговорить.

— Так что ж ты не снимаешь шинель? Давай ее сюда, она вся в снегу. Вьюга на улице. Хочешь вином согреться?

— Нет. Я за тобой, Слава, пойдем!

— Куда? Что с тобой, друг мой? Ведь поздно: ночь и вьюга.

— Вот именно. И ночь и вьюга. Лунная ночь и голубая вьюга! Одевайся, пойдем бродить под вьюгой. Я не могу больше думать один! Мне необходимо сказать тебе сейчас же о том, что сегодня с утра владеет неотвязно моими мыслями.

— Что же это такое?

— Это, — повторил Лермонтов, глядя в окно, где ветер нес хлопья голубого снега, — это «Демон»!

* * *

Вьюга была теплая, предвесенняя — последняя вьюга зимы. Иногда луна закрывалась быстро летящей тучей, и тогда снег валил густыми, крупными хлопьями, голубой свет исчезал, и делалось холодно и тускло.

Но опять порывом налетал ветер, отгонял разорванную тучу — и только легкая сетка снежинок мелькала между землей и луной.

— Вот что, Святослав Афанасьевич, заставило меня прибежать к тебе, — начал Лермонтов, как только они очутились на улице. — Сегодня, пересматривая все мной написанное, я понял, что все это плохо и все не то. Понимаешь? Все, начиная от неоконченной повести, которую ты знаешь, кончая последней переделкой «Демона», которой ты еще не знаешь.

Он остановился около решетки запорошенного снегом сада и, не обращая внимания на ветер, рвавший полы его шинели, близко и пристально посмотрел в лицо Раевского, освещенное мигающим светом тусклого уличного фонаря, качавшегося под ветром.

— Святослав Афанасьевич, скажи мне как брату: ты веришь в меня?

— Как в этот месяц, который сейчас светит, — полушутя ответил Раевский.

— Нет, ты серьезно скажи — так же, как я спрашиваю.

— Я серьезно говорю, Миша: верю. И ты сам знаешь, что верю я не без оснований и не слепо.

— Нет, не знаю. Может быть, в одуряющей атмосфере нашей Юнкерской школы писать невозможно, а может быть, по некоторым еще более глубоким причинам, но я сейчас ничего не пишу — ничего, кроме таких произведений в юнкерском вкусе, как «Уланша» и другие, о которых я потом стараюсь поскорее забыть и никогда их не перечитываю.