«Из пламя и света», стр. 51

ГЛАВА 8

Ранним утром в погожий июньский день 1833 года Юнкерская школа выступила в лагеря. Эскадрон за эскадроном в конном строю двигались кавалерийские юнкера по петергофской дороге.

— Лермонтов, твой конь отстает! Да ты и сам никак спишь? Господа юнкера, Маёшка заснул на коне!

Лермонтов, низко склонившийся к гриве своего коня, поднял голову и обвел своих спутников неторопливым, точно невидящим взглядом.

— Прошу прощения, господа! Он просто сочиняет! — крикнул, усмехаясь, высокий юнкер, рыжий конь которого шел стремя в стремя с конем Лермонтова.

Мерно цокают копытами лошади. Эскадрон проезжает мимо дачи, в которой поселилась Елизавета Алексеевна, чтобы быть поближе к внуку во время лагерного учения.

В широком окне дачи, стоящей у самой дороги, видна седая голова бабушки.

Лермонтов приветливо машет бабушке рукой.

Юнкера приподнимаются в седлах и дружно отдают ей честь. Елизавета Алексеевна приветливо кивает головой и долго смотрит им вслед.

Мимо эскадрона, в строю которого едет Лермонтов, на рысях скачет юнкер Мартынов: видимо, с каким-то поручением. Он придерживает на мгновенье свою лошадь и говорит:

— Лермонтов, ты на войну пойдешь вместе с бабушкой?

— Нет, без бабушки. За тобой спрячусь, — усмехается Лермонтов и получает в ответ злобный взгляд.

Мерно цокают копытами лошади. Скоро лагерь.

* * *

Тесная палатка набита вещами, и, что хуже всего, в ней сыро. Дождь льет с утра, и липкая сырость пробирает иногда хуже мороза.

Закрытый с головой шинелью, спит на койке юнкер Вонлярлярский. Лермонтов лежит, согнув колени и прислонив к ним небольшую тетрадь, и быстро что-то записывает карандашиком, который он догрызает в минуты раздумья.

Край палатки приподнимается, просовывается лицо юнкера Шаховского, за свой длинный нос получившего в училище прозвище «Курок».

— Спите?

— Нет, не спим, — не очень приветливо отвечает Лермонтов, даже не взглянув на вошедшего.

— Как так? А Вонлярлярский что делает? Как это называется?

— А как называется то, что ты делаешь?

— Я навещаю товарищей.

— Ты им мешаешь, Курок. Ты им просто жить не даешь! По крайней мере мне.

— А, понимаю! — говорит гость и в ответ очень уверенно вступает в палатку. — Опять поэзия одолевает? Серьезно?

— Вполне.

— Брось, ей-богу, Лермонтов, ну какой толк? И какая в лагерях поэзия? Че-пу-ха!

— Во-первых, я занят не столько поэзией, сколько прозой. А во-вторых, не говори о том, чего не понимаешь, и вообще — ничего не говори. Уходи к чертям!

— Мерси. Очень любезно. Вонлярлярский! Ты слышишь?

Глаз юнкера Вонлярлярского приоткрывается и выглядывает из-под шинели, и полусонный голос спрашивает:

— В чем дело?

— В Лермонтове. Прогоняет меня из палатки. К чертям.

— В самом деле? Так что же ты не уходишь?

— Что за вопрос! — с этими словами Шаховской крепко усаживается на складном стуле и, вынув из кармана колоду карт, соблазнительно разбрасывает их по крышке ящика, заменяющего в палатке стол.

— Мишель, ты как?

Юнкер Вонлярлярский совсем просыпается и вопросительно смотрит на своего соседа.

— Я занят, — сурово говорит Лермонтов. — Приходи вечером, Курок, после разъезда, и Синицына прихвати…

— Меня уже прихватили, Мишель! — робким голосом говорит розовенький юнкер, заметно склонный к полноте.

Он быстро входит и ради экономии места усаживается на колени к Шаховскому.

— Ну что с ними делать, Лермонтов?

Вонлярлярский встает и начинает приводить себя в порядок.

— Выгнать как будто жалко. Как по-твоему?

— Да разве их выгонишь? — вздыхает Лермонтов. — Они все равно опять придут. Знаешь, Вонлярлярский, ты с ними сыграй, а я не хочу.

— Хоть бы сказал нам, про что пишешь? — просительным голосом говорит кроткий Синицын.

— А вам не все равно?

— Нам необходимо знать. Правда, Курок?

— Необходимо!! Скажи, Мишель, хоть название.

— И названия еще нет.

— Так что же это такое?

— Повесть, которую я бросаю, не кончив, а кончать не буду.

— Нет, а насчет чего она? Насчет амуров? — не унимается Курок.

— Нет, насчет одного крестьянского восстания.

В палатке водворяется краткое молчание.

— Вот так тема, сюжетец! — произносит, наконец, медленно Курок. — За такую тему, брат, в военном училище не похвалят.

— Это смотря как написать, — добавляет осторожно Синицын. — Может быть, он все злодейства этого восстания описывает?

— А меня как раз интересуют те злодейства, которые вызвали это восстание, — с неожиданной резкостью говорит Лермонтов.

— Ну вот видишь, Маёшка, это уже плохо. — Синицын посмотрел на Лермонтова с укором в добродушном взоре.

— И плохо еще, — добавляет Вонлярлярский, — что ты забыл совет Мари Лопухиной. И вообще об этом лучше писать как-нибудь иносказательно, Миша, в образах, скажем, античного мира, а так прямо — невозможно. На то у нас и цензура есть.

— О цензуре, Вася, я очень помню, — вздохнул Лермонтов.

— Куда мы с тобой попали, Курок! — Маленький Синицын, продолжающий сидеть на коленях у Шаховского, усмехаясь, посматривает на своего товарища. — Здесь прямо клуб сочинителей, а не юнкерская палатка. И они думают, что ежели они оба марают бумагу, то в этом деле только они и разобраться могут! А может быть, мы с тобой тоже кое-что смыслим? Я, например, люблю стихи Мишеля. Честное слово, замечательно он стихи сочиняет!

— И я люблю, — отзывается Курок.

— Проза его меня не занимает. — Синицын хитро посмотрел на Лермонтова. — А вот «Уланша» такими стишками написана, что только Пушкину впору.

— Брось, Кирилл, вздор болтать!

Лермонтов отворачивается к стене и натягивает на себя шинель.

— Ты что это, Миша, никак собираешься спать? Мы не дадим!

— Не дадим! — заявляют весьма уверенно три голоса.

— Ну не свинство ли? — обращается Лермонтов сразу ко всем троим.

— Нет, Мишель, право же, нет! — не очень уверенно говорит Синицын. — Просто, знаешь, погода такая, и нам скучно до тошноты. От дождя все так намокло, что лошадь тонет, честное слово. Я весь отсырел. Прочти нам что-нибудь веселенькое, знаешь, в твоем духе!

— Прочти, Миша, — подхватил и Курок.

— Я вам сказал: уходите к чертям!

— Не хочется!

— Мы не уйдем, — честно говорит Курок.

Лермонтов переводит гневный взгляд с одного на другого, потом глаза его неожиданно веселеют, и он громко, заразительно хохочет.

— Что в нас смешного? — спрашивает Синицын у Курка.

— По-моему, ровно ничего, — отвечает Синицыну Курок. — А ты вот что, Миша, раз уж ты развеселился и так счастлив, что мы к тебе пришли, прочитай нам в самом деле что-нибудь новенькое, чтобы нам забыть эту каторжную погоду.

Лермонтов перестает смеяться и лежит неподвижно, глядя на край палатки, который треплется на сыром ветру, открывая то мокрую ветку, то кусок свинцового неба с медленно проплывающим дождевым облаком.

Вонлярлярский внимательно смотрит на его помрачневшее лицо.

— В самом деле, Миша, у тебя ведь, наверно, есть что-нибудь подходящее. Прочти, а то, право, скучно от непогоды.

— Подходящее? — повторяет Лермонтов, продолжая смотреть в ту же точку. — Я могу прочесть один кусок из поэмы. Не знаю, как вам это понравится. Я хочу в нем еще кое-что переделать, но это, может быть, и поможет забыть о погоде, потому что там говорится о юге:

Тиха, душиста и светла
Настала ночь. Она была
Роскошнее, чем ночь эдема.
Заснул обширный Цареград,
Лишь волны дальные шумят
У стен крутых. Окно гарема
Отворено, и свет луны,
Скользя, мелькает вдоль стены;
И блещут стекла расписные
Холодным, радужным огнем;
И блещут стены парчевые,
И блещут кисти золотые,
Диваны мягкие кругом.
Дыша прохладою ночною,
Сложивши ноги под собою,
Облокотившись на окно,
Сидела смуглая Гюльнара.
В молчанье все погружено…