«Из пламя и света», стр. 24

— Ну, кто из вас русский, друзья мои, и кто знает русский язык?

Ученики с удивлением посмотрели друг на друга, потом на Дубенского и разом подняли руки.

— Так, — сказал Дубенской, — великолепно! Следовательно, все вы можете свободно написать на своем родном языке сочинение на заданную мною тему?..

Половина класса не подняла рук.

— Очень хорошо-о, — повторил Дубенской, — а по-французски?

Руки всех учеников быстро взметнулись кверху.

Дубенской укоризненно покачал головой.

— Вот и стыдно-с, — сказал он негромко, — где же это, в какой стране юношам лучше родного известен чужой язык? А о нашем-то, русском языке еще Ломоносов говорил: в русском языке имеется живость французского, и… постойте-ка, — оборвал он себя, — а нуте-ка, признайтесь, знает кто-нибудь из вас слова Ломоносова о нашем родном языке?

Класс безмолвствовал. Взгляд Дубенского с укором скользнул по всем лицам. Миша поднялся и, слегка робея, ответил:

— «В русском языке есть нежность итальянского, живость французского, великолепие испанского, крепость немецкого, богатство и сильная в изображениях краткость латинского и греческого».

— Правильно, — сказал Дубенской, — а вы, мой юный друг, согласны с этим?

— Согласен.

— Очень хорошо, — продолжал учитель. — Не сравнивая себя с нашим великим соотечественником, я не менее его чту свой язык. Недавно, о чем вы, конечно, еще не знаете, напечатана моя книга «Опыт о народном русском стихосложении». Может быть, кто-нибудь из вас случайно ее видел?

Миша оглянулся: ни одна рука не поднялась в классе.

— Я ее читал, — негромко сказал он.

— Как фамилия? — спросил Дубенской, всматриваясь внимательно в смуглое лицо с огромными темными глазами.

— Лермонтов… Михаил.

ГЛАВА 8

Семен Егорович Раич жил за стеной пансионской библиотеки.

Книжные полки и шкафы тянулись вдоль всех стен и поднимались до самого потолка. Вокруг большого круглого стола собиралось по субботам немало учеников. Седеющая голова Семена Егоровича выделялась среди окружавшей его молодежи. Первая суббота в новом, 1829 году была особенно многолюдной и торжественной. Когда все заняли свои места, Семен Егорович обратился к своим ученикам.

— Ну вот, друзья мои, за эти дни я ознакомил вас всех с уставом нашего общества, составленным еще по почину Василия Андреевича Жуковского, его первого председателя.

После нескольких лет бездействия в этом году мы вернулись к прежней работе и воскресили наши славные традиции. С большой радостью вижу, — обвел он взглядом лица учеников, — что в этом году в наш пансион опять пришло немало любителей прекрасного русского слова.

В нашем школьном журнале уже появились произведения молодых авторов, которые нельзя не отметить. Они напоминают мне славное прошлое нашего пансиона! Итак, господа, мы начинаем.

После того, как Раич прочел свои переводы из Вергилия и Ариосто, наступила долгая пауза. Страшновато было юным членам Общества любителей отечественной словесности выступать со своими первыми опытами.

— Ну что же, господа? По установившемуся обычаю после переводов у нас читаются оригинальные произведения. Последуем этому обычаю и сегодня. Кто хочет начать? Как?! Ни у кого нет на сегодня ничего нового? Лермонтов, и ты молчишь?

— У меня, Семен Егорович, нового ничего нет, — с некоторой угрюмостью ответил Лермонтов. — То есть я кое-что написал, но это не новое… и не законченное… Так что я сегодня хочу послушать.

— Печально! — сказал Раич. — Я на тебя рассчитывал. Ну, кто начнет?

— Семен Егорович, разрешите, я начну! — поднялся Дурнов, тоненький, высокий подросток с женственным открытым лицом и смеющимися глазами.

— Ты, Дурнов? — удивленно взглянул на него Раич. — Очень, очень рад! До сих пор ты только обещал нам стихи, и я уж думал, что тем дело и кончится.

— Я прочитаю «Русскую мелодию».

Сероглазый юноша подошел ближе к канделябру, горевшему на высокой подставке, и развернул тетрадь со стихами:

В уме своем я создал мир иной
И образов иных существованье;
Я цепью их связал между собой,
Я дал им вид, но не дал им названья…

Он читал, и его открытое лицо не меняло своего выражения, и искорки смеха все дрожали в глазах.

Когда он кончил, Раич долго молчал, пристально глядя на него. Молчали и слушатели.

— Это твое первое стихотворение? — спросил, наконец, Раич.

— Не совсем, — уклончиво ответил автор.

— Это не ты писал, — отрывисто проговорил Раич.

Потом он еще раз посмотрел на Дурнова, и вдруг морщинки доброго смеха побежали по его лицу.

— Ах вы, озорники! — проговорил он, покачивая головой. — Ах, обманщики! Никто, кроме Миши Лермонтова, этого написать у нас не мог. Ну, признавайтесь, зачем вы все это придумали?

Но когда виновники чистосердечно признались, что Лермонтов никак не хотел давать этих стихов и что Дурнов сам взял их у него, добрейший Семен Егорович остался даже доволен. Доволен был и автор стихов, которому все же хотелось узнать, что будут говорить о них его товарищи и Раич.

— Стихи стоят того, чтобы нам их узнать, — сказал Семен Егорович. — Ты хорошо поступил, Дурнов, прочитав их. Вы помните, я всегда говорил вам, начинающим поэтам, пусть каждый стих ваш будет или чувство, или мысль, или образ, или картина, или музыка — как у великого Вергилия. Я доволен Лермонтовым потому, что в его стихах имеются эти качества — те или иные. В этой «Русской мелодии», на мой взгляд, должно быть больше музыки, а в ней преобладает мысль, даже философская мысль… И мне хотелось бы, Лермонтов, чтобы все это не было так печально.

Когда заседание кончилось и ученики разошлись, Раич, задумавшись, сказал Павлову:

— Боюсь, что судьба этого необыкновенно одаренного мальчика будет нелегкой.

— Почему вы так думаете? — спросил Павлов.

— И потому, что характер у него прямой и непокорный, и потому, что как здесь, в нашем пансионе, он на голову выше своих товарищей, так будет и дальше в его жизни, если только он не встретится с исключительными людьми.

— Что ж, в такой встрече нет ничего невозможного, — заключил Павлов, и оба наставника перешли к обсуждению учебных дел.

Но, прощаясь с Павловым и пожимая ему руку, Раич неожиданно вернулся к занимавшей его мысли:

— Не является ли семейная трагедия Лермонтова, о которой говорил Зиновьев, неосознанной причиной печальных мелодий его юношеской музы, которые со временем, я уверен, сменятся другими? И как на его музу влияет увлечение поэзией Байрона, которую он уже успел узнать? Великий английский поэт тоже не был счастлив.

— Я думаю, что вы правы, — разыскивая свою шляпу, ответил Павлов. — Я плохо знаю Байрона. Но Мишу Лермонтова я знаю и лично и по отзывам вашим и Зиновьева. И вижу, что, несмотря на внешнюю замкнутость и кажущуюся отчужденность, он тянется к настоящей дружбе, которой умеет дорожить. И я уверен, что он найдет настоящих людей или они его найдут.

* * *

В больших комнатах внизу сумрачно и как-то все скучно — от непрерывного дождя, который льет за окнами.

— Конечно, дружок, я вижу и понимаю: грустно тебе, — говорит Елизавета Алексеевна внуку, который задумчиво смотрит на желтое дерево, облетающее за окном. — Только как хочешь, Мишенька, больше французов к нам в дом приглашать я не буду. Не жильцы они у нас. Да и языком тебе пора новым заняться. Я приглашу, Мишенька, англичанина. У них и революции не было, и здоровьем они как-то покрепче.

Так вскоре после смерти мсье Жандро появился у Миши новый воспитатель, внушительного вида, с величественными манерами: англичанин мистер Виндсон.

Елизавета Алексеевна считала, что нашла гувернера, который обладал всеми необходимыми качествами.

Он был солиден, образован, у него была добродетельная жена и необыкновенная выдержка характера.