«Из пламя и света», стр. 117

— Что ты сказал? — обернулся к нему Михаил Глебов.

— Нет, ничего, это я так, про себя.

— Ну, тебе нужно выспаться и быть бодрым. Идем, Миша!

Васильчиков встал и, сухо поклонившись, направился к балкону.

Глебов, проходя мимо письменного стола, остановился и взглянул на лежащие на нем листы.

— Неужели ты писать собираешься, Михаил Юрьевич?

— А что?

— Да не знаю, кто еще, кроме тебя, мог бы перед дуэлью писать стихи.

— А я за час до дуэли мог бы писать, — весело сказал Лермонтов. — Вот видишь ли, здесь я начал…

— Ну, если ты начал говорить о стихах, то не скоро кончишь, — прервал его Васильчиков. — Я пойду, — сказал он Глебову. — Ты догоняй меня, если не задержишься. А тебе выспаться надо, Михаил Юрьевич!

— Завтра в Железноводске успею! — отозвался Лермонтов, разыскивая что-то среди листов. — Вот смотри. Здесь в нескольких строках — план будущей работы моей, о которой я все время думаю.

— Новая поэма? — спросил Глебов.

— Нет, проза, дорогой мой, чистейшая проза! Трилогию буду писать из, нашей русской истории.

— Вот как! — отозвался рассеянно Глебов, стараясь не думать о предстоящей дуэли.

— Да нет, ты послушай! — уже увлеченно заговорил Лермонтов. — Я задумал целых три романа, исторических, обнимающих собой огромный период из жизни России и по времени и по важности разыгравшихся событий. Трилогия должна рассказать и о Пугачевском восстании, о времени Екатерины, и об Отечественной войне с французами в двенадцатом году, и, наконец, о нынешней кавказской войне. Ее я порядочно узнал за последние годы, и не только как поэт. И очень хочу я показать роль Грибоедова в кавказских событиях! Но во всех трех романах хочу дать того героя, о котором у нас очень мало говорят, — народ наш. Ну, что ты скажешь? И как ты думаешь, — горячо спросил он, — справлюсь я с таким большим полотном?

— Я уверен в этом. — Глебов быстро пожал ему руку. — Я опять покороче — через заборчик. Итак, завтра уезжай в Железноводск!

— Ваня, — тихо сказал Лермонтов, — ты вино не уноси!

— Слушаю, Михал Юрьич.

— Налей мне!

Взяв наполненный Ваней стакан, он в раздумье спросил:

— Ты мне вот что скажи: как тебе Николай Соломонович, нравится?

— Я так полагаю, — с расстановкой ответил Ваня, — что для дамского полу они занимательны… черкески это всякие, кинжалы… Кому и занятно!

— А как, по-твоему, может он меня убить?

— Сохрани бог! Это за что же?

— А вот смеюсь я над ним часто.

— Да нешто за это убивают? А вы и смеетесь не со зла, а так себе, для ради веселья… Сохрани бог!

— Ну, тогда выпей и ты — за мою долгую жизнь!

Лермонтов, улыбаясь, поднял высоко свой стакан.

— Так точно! Многая лета!..

— А еще за то выпьем, что оба мы с тобой любим: за Россию, за родину, за Тарханы наши! И за весь народ!

— Так точно, Михал Юрьич! За Россию, за весь народ. Многая лета!..

Он выпил, поставил стакан и хотел уйти.

— Я тебе уже говорил, кажется: завтра — это будет, впрочем, уж нынче, потому что ночь скоро кончится, — словом, как встану, так в Железноводск уеду, ванны брать.

— Слушаю, Михал Юрьич.

ГЛАВА 26

Ночь на исходе. За окном, за стеклянной дверью, открытой настежь на балкон, не видны сегодня горы. Но тучи поднялись выше, и часть их рассеялась — должно быть, где-нибудь далеко пролившись дождем.

На Пятигорск они двигаются теперь не спеша, точно нехотя, бродят вокруг. Но духота ночи уже не так томительна, и пахнет цветами из сада.

Лермонтов высунулся из окна и вздохнул полной грудью. Потом прислушался и тихо позвал:

— Монго! Монго! Ты не спишь?

— В данный момент нет, потому что ты меня разбудил.

— Ты бы на Бештау посмотрел!

— А что мне на него ночью смотреть? Я его и так каждый день вижу.

— Он нынче был в облаках и вечером курился, точно загашенный факел. Люблю горы! А знаешь, Монго, ведь завтра все-таки соберется гроза! Или послезавтра? Ты как думаешь?

— А зачем мне об этом думать? Да еще прежде времени;

— Нет, Монго, с тобой невозможно серьезно разговаривать! Спи лучше.

Он прислушивается. Еще в детстве здесь, на Кавказе, любил он слушать, как в глубокой тишине тихо проскрипит запоздалая арба да сторож крикнет гортанным криком и ему откуда-то издалека ответит другой.

— Монго! — не выдерживает он. — Скажи, что ты слышишь?

— Что ты мне спать не даешь!

— А еще ты ничего не слышал?

— С меня довольно!

— Арба проехала где-то!

— Ну, знаешь, Мишель, если тебе это событие кажется очень важным, то меня оно в данный момент не интересует.

— Да ты послушай только, как все эти звуки точно углубляют тишину! И скрип арбы, и окрики ночных сторожей, и вот еще, слышишь? Ночная птица кричит!..

— Закрой дверь!

— Ну ладно, ладно, спи, коли у тебя совести нет.

— Михаил Юрьич, — спрашивает Ваня, — не подать ли чего-нибудь закусить?

— Нет, Ваня, ничего не надо. А ты вот что: раз уж ты пришел, давай все-таки Алексея Аркадьича будить!

— Как бы не осерчали, Михал Юрьич!

— Ничего! Ты поднос оброни. Мог же ты его обронить? И перед самой дверью. Ну?

Ваня с точностью выполняет приказ. Столыпин со стоном восклицает: «О господи!..» — и Ваня, посмеиваясь, прислушивается к двум голосам, доносящимся теперь уже из спальни Столыпина.

Наконец в халате наизнанку, весьма недовольный, Монго выходит из своей спальни и усаживается на диван.

— Ваня, трубку Алексею Аркадьевичу! А теперь иди и ложись. Спокойной ночи! Поди, поди, отдохни, милый! Да, вот еще, хорошо, что вспомнил, тут в ящике стола письмо, завтра возьмешь и бабушке отправишь. В нем вольные: тебе, Фроське и деду Пахому.

— Михал Юрьич, батюшка! Дай бог вам счастья! А только мне от вас вольная не нужна, я от вас все одно никуда не уйду! А Фроське и дедушке вы бы, Михал Юрьич, батюшка, дома уж, как вернетесь, вместе бы с барыней и дали.

— А дома, может быть, дам и другим! Теперь иди, спать пора. Черкеса мне чуть свет снаряди, не забудь смотри — и будь здоров. Ты не заснул еще, Монго? — обернулся он к Столыпину, когда Ваня, наконец, ушел.

— Нет, Мишель, но я хочу спать. Для чего ты меня разбудил и поднял?

— Так, Монго, — Лермонтов подсел к нему на диван. — Просто очень захотелось на тебя посмотреть!

— Я глубоко тронут, конечно, — ответил Столыпин, зевая и пожимая плечами, — но ежели такое желание будет приходить тебе в голову каждую ночь, я от тебя съеду. Найму комнаты у Найтаки и буду там жить. Неужели ты не мог бы полюбоваться мной завтра, ежели сегодняшнего дня тебе было мало?

— Завтра, Монго? Нет, не могу. Как встану, уеду в Железноводск… Ух, как приятно снять с себя мундир!

— Ну так послезавтра налюбовался бы!

— А послезавтра и вовсе не могу, Монго. — Лермонтов подавляет зевок и со вздохом облегчения начинает раздеваться. — Потому что стреляюсь.

Столыпин отбросил трубку.

— Как? Что ты сказал?

— Как? Как все стреляются! Ты угадай с кем!

— Ну уж, милый, тут не до загадок!..

— С Мартышкой стреляюсь, ты подумай!

Столыпин быстро встал и начал стаскивать с себя халат.

— Я не допущу этого, — проговорил он торопливо и решительно, — это дико! Я сейчас же иду к Мартынову.

— Не поможет, Монго. Его уж секунданты уговаривали. Очень свиреп. Я думаю, он кинжалов пять с собой возьмет, кроме пистолета: на всякий случай!

— Не болтай вздора и пойми, что эта дуэль недопустима. Ты меня слышишь, Мишель? Мишель!..

— А ты слышишь, Монго, как ночная птица поет?.. Это она у нас в саду!

— Мишель, давай лучше о дуэли поговорим! Каковы условия?

Лермонтов посмотрел на Столыпина и усмехнулся.

— Да неужели же ты думаешь, что у меня поднимется рука на Мартышку? Я и в того французика, в Баранта, не стрелял, а в Мартышку-то, в товарища по школе?! Слышишь, теперь другая поет? Это значит, ночь кончается. Скоро утро!