«Из пламя и света», стр. 102

ГЛАВА 38

С первого появления «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Лермонтов подпал под обаяние Гоголя, о дружбе которого с Пушкиным и Жуковским он слышал от Смирновой и от Владимира Федоровича Одоевского. Заходя в кабинет Одоевского, он любил смотреть на висевший там портрет Гоголя кисти неизвестного итальянского художника. С тонко очерченного острого и мудрого лица смотрели задумчиво блестящие глаза, искрясь скрытым юмором и скрытой печалью.

«Ревизор» сначала оставил его холодным. Ему были ближе приемы Грибоедова — тоже сатирика, но обладавшего исключительным чувством меры. У Гоголя же все казалось ему вначале чрезмерным и необъятным, и он говорил, что иному зрителю, посмотревшему «Ревизора» на сцене, вся Россия могла представиться скопищем уродов.

Позднее он понял, что в этом впечатлении от спектакля во многом были виноваты неудачные актеры, а повести Гоголя покорили его окончательно. Он слышал о том, что начаты «Мертвые души», тему которых дал Гоголю Пушкин, и сожалел, что уезжает, так и не узнав о них ничего.

Подходя к огромному саду Погодина у его дома на Девичьем поле, Лермонтов понял, что немного опоздал: из сада уже доносились голоса споривших и между густыми деревьями были видны фигуры гостей. Он узнал гравера Иордана, профессора Армфельда, Дмитриева, знаменитого Щепкина, Вяземского, Загоскина…

Незнакомый ему голос, какой-то певучий и мягкий, говорил полунаставительно, полушутливо:

— Ай-ай-ай! Так нельзя, голубчик, никак нельзя! Ежели вам в какой-нибудь день писать не хочется, так вы, значит, и не пишете?! А вы, сокровище мое, возьмите перышко, бумажку и в такой именно день этим перышком и напишите на этой бумажке: «Сегодня мне что-то не пишется… сегодня мне что-то не пишется», — а дальше уж все как по маслу пойдет. Непременно запишете.

Лермонтов вышел из-за деревьев и увидел Гоголя, который беседовал с каким-то еще очень молодым человеком.

— А, вот он наконец! — громко сказал Самарин. — Михаил Петрович, велите подавать обед — Лермонтов пришел!

Гоголь повернул к нему свое характерное лицо, показавшееся Лермонтову значительно старше, чем на памятном ему портрете.

Он посмотрел на Лермонтова любопытным, серьезным взглядом и, встав, протянул ему руку.

— Сколько о вас слышал, — сказал он просто, — и от Василия Андреевича и от Одоевского, а видеть, вот подите же, не довелось! Впрочем, мы с вами, кажется, на одном месте мало сидели: ваша судьба связана, насколько я знаю, с Кавказом, моя — с Италией. Здоровье мое плохое. Только там ко мне возвращаются силы. Садитесь же, прошу вас.

Во время обеда и весь этот памятный ему вечер Лермонтов видел только Гоголя. Погодин пытался продолжить вчерашний спор. Самарин второй раз рассказывал ему о том, что журнал «Москвитянин» еще в тридцать седьмом году получил разрешение печататься, и теперь никаких препятствий уже не может быть, и потому все то, что он будет присылать с Кавказа, появится немедленно на страницах журнала. А Хомяков, узнав от Погодина, что Лермонтов открытый вольнолюбец и ярый враг крепостного права, мечтающий о перевороте в русской общественной жизни, сразу бросился с ним с спор, доказывая, что России нужно всенародное представительство, которое должно быть сословным, а никак не конституция, и что ежели и можно будет когда-нибудь освободить крестьян, то надлежит помнить об интересах помещиков. Он слушал все это, но в тот вечер душа его была полна Гоголем — и только им одним.

Проницательно-острый и мягкий взгляд Гоголя, его мимолетные фразы и по пути брошенная мысль, сожаление или вопрос — вот что осталось от этого вечера и вставало опять и опять в его памяти потом, в дороге, под мерное покачивание кибитки.

— Живой или мертвый, но через неделю и я уеду, — сказал ему Гоголь, узнав о том, что Лермонтов едет через два дня. — Нигде мне так хорошо не думается и не пишется, как в дороге. Сколько образов, сколько верных мыслей рождается в сердце и в голове под равномерный стук копыт о пыльную дорогу или под скрип полозьев и под звон бубенцов! Пользуйтесь дорогой для работы. Это много дает, потому что отрешает от обычной жизни и освобождает мысль.

— Я много писал в горах, — сказал Лермонтов.

— В горах, о да, я это понимаю, — вдруг задумался Гоголь. — Но знаете, что мне еще необходимо для работы? Присутствие человека, с которым можно поделиться ее плодами. Всегда удивлялся я, на Пушкина глядя: как засядет один в своем Болдине, так и жди его оттуда с чем-нибудь замечательным.

Он вдруг умолк. Лицо его потемнело и точно вдруг осунулось, нос удлинился, прядь волос упала на опущенный, поникший лоб.

— Ах, боже мой, — сказал он тихо, — как можно привыкнуть к этому, как можно примириться с тем, что Россия — без Пушкина?!. И кто еще может так выслушать, поддержать, так все понять! Моя жизнь утратила все наслаждение свое, все внешние радости вместе с этой утратой.

Он посмотрел на Лермонтова:

— И вас я… за стихи ваши о нем принял в свое сердце… Да, я благодарен вам за них, как вся та Россия, которая их знает.

Ах, вот вспомнил о ком! — встрепенулся он вдруг. — В Риме познакомился с одним народным поэтом, подлинно народным. Он сонеты пишет на… транстеверинском наречии… И поэмы пишет. — Гоголь помолчал. — Пушкин им заинтересовался бы. Да, везде он, и всегда я о нем помню! Что бы ни услышал, что бы ни увидел прекрасное, вижу и слышу Пушкина перед собой…

Он еще раз поднял на Лермонтова глаза, полные глубокой тоски.

— И вот сейчас, — продолжал он, — когда я буду вас слушать, потому что я надеюсь послушать сегодня ваши стихи, перед тем как мы расстанемся с Москвой, — я буду думать о нем и о том, что он сказал бы, если бы слушал вас в этот вечер вместе со мной. — Он незаметно смахнул слезу.

В саду уже стемнело, и Лермонтов все равно не разобрал бы рукопись, да и не было у него с собой ничего: все уложил Ваня в чемодан. Но он думал в последние дни о некоторых переделках «Мцыри» и потому, что в памяти его жила сейчас именно эта поэма, решил прочитать те места, которые не подлежали изменениям.

Он встал и, прислонившись к старому тополю, начал с той строфы, которой был более доволен:

Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.

С первых слов Гоголь точно преобразился. Он весь потянулся к Лермонтову и слушал, как слушают дети, — не спуская с поэта расширенных глаз, с полуоткрытыми, точно от удивления, губами.

Лермонтов кончил, но никто ничего не говорил. Молчал и Гоголь. Потом с какой-то торжественной медлительностью он встал и подошел к Лермонтову.

— Если бы он был здесь и если бы слушал вас вместе со мной, он сказал бы вам то же, что говорю я — от всего сердца: что вы его наследник, идущий за Пушкиным великий русский поэт.

Гремели за заборчиком сада далекие московские пролетки, и чей-то голос пел за открытым окном.

Было уже поздно. Лермонтов обнял Гоголя, простился с остальными и пошел к себе — готовиться к отъезду.

* * *

Он наступил, наконец, этот вечер, как ни хотелось ему в этот раз, чтобы он подольше не приходил.

С неба сеялся теплый и мелкий дождь, от которого раскрывались в садах набухшие почки. Затерявшийся где-то в вышине серебристый обрывок дождевой тучки, освещенной луной, тихо угасал, закрываясь легким весенним туманом.

Вокруг тройки, поданной к крыльцу дома Павловых, стояло небольшое число провожавших Лермонтова московских друзей.

— Ну, Михаил Юрьевич, — сказала Каролина Карловна, когда он уже сел в кибитку, — я видела во сне, что вы вернулись: значит, так и будет. Мы ждем вас скоро назад со славой и со стихами!

Он грустно улыбнулся:

— Какая же может быть слава у опального офицера? Что вы!

— Я говорю о вашей растущей славе русского поэта, — сказала она очень серьезно.

Он приподнял фуражку, потому что лошади уже тронулись.