Время барса, стр. 76

— А ты не из пугливых… — начал Глостер.

— И это хорошо? — попыталась продолжить его мысль Аля, на этот раз нагловато-самоуверенным тоном истасканной курвы не без способностей.

— А что же здесь хорошего? — поспешно срезал Глостер. — Не нужно мне подыгрывать, девочка, не нужно со мною играть. Ничего не нужно. И знаешь почему?

— Знала бы прикуп….

— И этого говорить тоже не надо. Люди слишком часто повторяют расхожие пошлости вместо того чтобы достойно промолчать.

— Промолчать, чтобы за умную сойти?

— Ну вот, опять… Видишь ли, убогое дитя… вся беда в том, что я — враг целесообразности.

— А враг целесообразности есть враг самому себе… — риторично, словно пастор-пуританин в конце пятичасовой праздничной проповеди, прогнусавила Аля и тут же получила хлесткую затрещину, такую, что чуть поджившие губы лопнули снова, и по подбородку потекла струйка крови.

— Я же сказал, я не терплю пошлость в любой ее форме, — тихонечко и как бы ласково прошелестел одними губами Глостер. — Надеюсь, теперь я доходчиво это разъяснил.

— Лучше не бывает. — Аля попыталась сцепить зубы и не злить этого явно слабоуравновешенного субъекта, но характер не послушался разума. — Послушайте, Глостер, эсквайр, пэр и лорд, а не находите ли вы также далеким от благонравия голую связанную девицу? Может быть, мне позволено будет оде…

Але не удалось завершить фразу: снова жесткая оплеуха хрястнула по лицу, из носа потекла струйка крови, на глаза непроизвольно навернулись слезы и…

Самое худшее, что реальный кошмар происходящего наяву вытеснил давешние страшные сны, и девушке стало жутко по-настоящему. Она вдруг поняла смысл сказанного: «Я — враг целесообразности». Дескать, барышня, мне от тебя ничего не нужно, я тебя связал не из соображений пользы, это у меня такая вот эстетика или эклектика — дьявол разберет этих тихопомешанных шизоидов!

Аля тряхнула головой: дура, нашла время мудрствовать! Сосредоточься!

Победить можно любого мужика, если ты в него не влюблена, мужики — как дети: их главным качеством является тщеславие! А этот Глостер еще и дерганый, как запойный манежный клоун, оставшийся поутру без опохмелки… Жаль, что пришлось за это знание поплатиться в кровь разбитыми губами, но Аля подозревала, что за настоящие знания в этой жизни люди могут заплатить только здоровьем или самой жизнью, и ничем иным…

Нет, это не годится совсем никуда! Или она наглоталась пакостного газа, или ее накачали наркотиками так, что мысли текут и липнут, будто часы на картине Дали — под воздействием силы тяжести и по пути наименьшего сопротивления?.. И кажутся потому такими значимыми, сверхценными, являясь на самом деле общеизвестной банальщиной, обрамленной красивой словесной шелухой?.. Аля оглядела себя, связанную, и собственное обнаженное тело не вызвало у нее ничего, кроме гадливости; мурашки пробежали по коже, девушка постаралась свернуться в комочек, но ей это удалось плохо — мешали путы. А тут еще и затылок вновь заломил тупой, нудящей болью, пробирающейся постепенно, исподволь, куда-то внутрь; ей очень хотелось заплакать, но слез как раз не было, совсем не было, а была жуткая сухость во рту, такая, будто она не пила несколько дней, и губы ее потрескались вовсе не от ударов, а от нестерпимой жажды.

А Глостер тем временем бросил беглый взгляд на притихшую девушку:

— Ты испугалась? Тебе больно?

— Я пить хочу, — прохрипела Аля.

— Это от жажды у тебя морозец по коже?

«Ты похож на змею!» — хотелось выкрикнуть девушке в лицо этому уроду, но… Аля не понимала, что с нею происходит… Она чувствовала, что этот человек с изломанной, изувеченной душой был для нее опасен чрезвычайно, что он убьет ее, что… Но притом вместе со страхом она ощущала еще и жалость… Жалость, переходящую в острую, смертную тоску по миру, такую, будто она этот мир уже покинула и обретается в некоей серединной сфере, названной Алигьери «чистилищем». Черт! Черт! Черт! Зачем, зачем ей сейчас все эти пустые, никчемные мысли?! Ведь ей так страшно и так хочется жить! Или человек крутит эти примитивные до тошноты фразы и понятия в осиротевшей душе, лишь бы не оставаться в пустой и постылой тишине?.. Лишь бы не знать, не ведать, не ощущать, как безмерно его одиночество?..

Эти мысли неслись и неслись, Аля почувствовала, как слипаются глаза.

— Я замерзла… Мне холодно… — произнесла девушка еле слышно — и провалилась то ли в кошмар, то ли в спасительный обморок. И снова вокруг нее заклубился туман, принимая форму видений, жухлых листьев, осеннего ветра и первого, сладкого на вкус, снега.

Мне холодно. Но грустно только здесь,
Где морось пробирает до костей.
Угли в камине заблестели влажно
От стылой сырости ничейного жилища.
В червленом серебре — шары цветов.
Над парком, неподвижною портьерой,
Застыло небо в сумерках дождя,
Промозглое ненастье предвещая.
Едва проглянет солнце — меркнет день.
В сусальной позолоте блики листьев.
И старый пруд заволокло травой
И тиной. Скоро ляжет вечер.
А под ногами — скрежет битых стекол,
Унылых черепков из прошлой жизни.
А запах ветра так похож на снег!..
Мне грустно здесь. И холодно везде

Глава 59

На этот раз Аля очнулась оттого, что губы обожгла огненная жидкость. Она вынужденно сделала несколько глотков, закашлялась, почувствовала то рту характерный вкус poмa и то, как сразу поплыла голова… Девушка открыла глаза и увидела перед собой лицо того садюго долговязого в черном, назвавшегося Глостером.

— Ну вот и славно… А то — в обморок плюхаться! Ни с того ни с сего… А ведь не кисейная барышня! — Глостер отнял квадратную бутылку-флягу с улыбающимся мордастым негритосом на этикетке от туб девушки, некоторое время смотрел на нее с нескрываемым сарказмом. — Как из «стечкина» палить, так без истерик обходилось, а как… — Он не договорил, встряхнул в руке флягу и сам основательно приложился к горлышку.

Пил Глостер с видимым удовольствием, держа бутылку, как горнист трубу, с локотком чуть на отлете, в позе, означающей явно понятный для посвященных, но неведомый Але шик; пил быстро, как пьют воду .или водку, пока хватало дыхания; когда бутылка основательно полегчала, резко вдохнул, поморщился, провел языком по губам, будто знаток, желающий по послевкусию определить срок выдержанности напитка… Его бледные досель щеки порозовели, Глостер расслабленно опустился в кресло, закурил, выдохнул струю невесомого голубоватого дыма, улыбнулся и эдак по-мещански, умиротворенно, произнес:

— Ну-с, барышня? На чем мы остановились? — Говорил он так, словно они с час .назад вели научную дискуссию, потом — раэошлнсь да трапезу в столовой, скажем, академгородка, но это был только повод ввиду того, что один из оппонентов слишком увлекся и занедужил сердцем… Пришлось прерваться на время, и вот теперь…

— Где я?

— Хороший вопрос! Продолжишь? «Что со мною будет?» Ты это хочешь спросить?

— Глостер по-птичьи склонил голову набок, и Але почему-то сразу стало ясно, что этот жест он у кого-то перенял, может быть и неосознанно.

— Нет — Ну надо же, какая умница!. Ты права. Права. Ибо на вопрос: «Доктор, а я умру?» — что может ответить честный целила-врачеватель? «А как же!» — вот что!

Как ты думаешь, девица, Фрейд был; честный врачеватель?

— Я думаю, он был тихопомешанный псих.

— Хм… Может быть, может быть… Он жил на грани и на сломе. На сломе двух самых жестоких веков минувшего тысячелетия: девятнадцатого и двадцатого.

Поневоле сбрендить. — Глостер глубока затянулся, выпустил струйку, полюбовался густым плотным дымом, уже слоями устилавшим пространство. — Да, девятнадцатый был прозван напыщенными поздними современниками веком железа, и, крови. Как они нарекли бы двадцатый, если бы дотянули хотя бы до его середины? Да и начинался он скверно, как анемичный рассвет, — с блеклых, бельмовых роговиц газовых фонарей на улицах, с блеющих голосков поэтишек больного, рахитичного, чахоточного первого десятилетия, прозванного ими же «серебряным веком», с геометрических ужастиков модернистов и неистребимой человечьей гордыни — как же, из лошадно-картечных суворовско-наполеоновских войн, из якобинских ужасов рубежа восемнадцатого и девятнадцатого столетий — прямо в небо аэропланами и дирижаблями! И — все для: блата человека! И беспроволочный телеграф, и авто, и телефон, и… и — столетие войн! И — столетие лагерей! И все — под разглагольствования о мире, демократии, разоружении… Знаешь, какой тотем я бы присвоил отошедшему веку? «Овчарка немецкая, демократическая». Смешно?